Глава пятая
Религиозная жизнь
Совершить акт справедливости — значит
воздать кому-либо должное, причём таким образом, чтобы воздаваемое было равно
должному. Следовательно,
от понятия справедливости неотделимы два других: первое — понятие долга, второе — понятие
равенства. Но существуют добродетели, дефиниция которых содержит лишь одно из этих понятий,
-например, понятие долга. В силу этого они примыкают к добродетели справедливости, но в то же время отличаются от неё тем, что
не обязывают следующего им человека к
возданию должного в полной мере.
Наиболее
яркий пример такого рода — отношение, соединяющее человека с Богом. Что должен человек Богу? Всё! Однако от человека не
ждут, чтобы он полностью расплатился с Богом. Именно потому, что он обязан Богу всем, он не может воздать Ему равной
мерой. Если сосед даёт мне своё зерно, а я возвращаю ему долг своим
вином - это акт справедливости. Но какой смысл имело бы давать ему вино, если
бы это самое вино было взято у него же? Именно в таком положении находится
человек: мы не можем дать Богу ничего, что не было бы прежде получено от Него же. Будучи сотворены разумными существами,
мы оказываемся объектами особого водительства со стороны божественного
провидения. Оно правит человеком ради блага самого человека, и все остальные творения, существующие в мире, направляются
провидением исключительно к тому же благу. Вот почему божественное провидение имеет в виду не только общее
благо человеческого рода, но и благо каждого человеческого существа в
отдельности. Божественный закон обращается к каждому человеку лично, чтобы подчинить его Богу, обратить к Богу, а в конечном
счёте — соединить с Богом в любви. Именно в этом состоит цель
божественного Закона: он приуготовляет
высшее благо человека тем, что приводит его к любовному соединению с Богом268. Конечно, за такое благодеяние
невозможно воздать равной мерой. Но невозможность полностью уплатить долг не даёт права его отрицать. Напротив, мы тем
более обязаны помнить о долге и объявить себя вечными должниками Того, Кому
обязаны всем. Для этого нужна особая
добродетель, заменяющая бессильную
в данном случае справедливость. Добродетель, посредством которой мы признаём себя в неоплатном долгу перед
Богом, есть добродетель религии269.
Религия
возможна для человека только по отношению к Богу. По словам Цицерона, религия есть культовое поклонение высшей природе, именуемой божественной природой270.
Таким образом, она есть связь (religio = religare — связывать), соединяющая нас с Богом
как с постоянным источником нашего
существования и последней целью, которую
должно преследовать любое наше волевое решение271. Поскольку постоянное расположение к таким действиям делает
нас лучше, религия является добродетелью. А поскольку есть только один
истинный Бог, может существовать только одна
добродетель религии, достойная
этого имени272.
Именно это имеют в виду, когда говорят, выражаясь более кратко, что может
существовать только одна истинная религия. И она является особой добродетелью,
потому что только она обеспечивает
определённое благо: воздаяние Богу должного почитания. Всякое
превосходство имеет право на почитание. Но превосходство Божье — единственное в своём роде, ибо Он
бесконечно и во всех отношениях превосходит всё сущее. Несравненному
превосходству подобает и несравненное почитание. Мы чтим царя иначе, нежели
отца; а Того, чьё превосходство бесконечно
возносит Его над всем творением, должны почитать совершенно особенным
образом. Поэтому религия не смешивается ни с одной другой добродетелью. Этот
вывод надлежит понять до конца. Он означает, что добродетель религии состоит не просто в том, чтобы почитать Бога превыше всего
прочего. Благость бесконечного существа не просто намного больше благости
конечных созданий — она существенно
иная. Поэтому для того, чтобы почитать Бога как должно, Ему надлежит
воздавать существенно иное почитание.
Таков полный смысл формулы, легко теряющий силу при многократном повторении: добродетель религии состоит в
том, чтобы воздавать Богу
почитание, причитающееся только Ему одному2™.
Может показаться, что, говоря о религии, мы решительно
оставляем область естественной морали. Но
один тот факт, что св. Фома заимствует
определение религии у Цицерона, достаточно свидетельствует о том, что в его сознании добродетель религии
не связывается необходимо и исключительно с христианским откровением.
Цицерон был религиозным человеком. Его религия была религией язычника, даже не подозревавшего о существовании благодати,
однако убеждённого в существовании некоей «божественной природы» и в том, что
эта природа, поскольку она есть,
вправе требовать от человека культового почитания. Добродетель,
позволяющая выполнить этот долг, есть нравственная добродетель, родственная
справедливости. А значит, наука морали
вправе о ней рассуждать274.
Такой вывод может удивить тех, кто трактует понятие религии
в узком смысле, практически смешивая его со
сверхъестественной жизнью, то есть жизнью христианской. Св. Фома понимает
религию иначе. Акт, в котором
человек воздаёт должное культовое почитание Богу, несомненно направлен
на Бога, но не достигает Его. Ценность акта состоит именно в намерении почтить
Бога. Например, в жертвоприношении
конкретно проявляется желание признать превосходство божественной природы; однако предмет этого желания
— не сам Бог, но лишь почитание Бога. Св. Фома формулирует это важное
различие, говоря, что для добродетели религии Бог не объект, а цель. Если бы
религия была богословской добродетелью (vertu theologale), Бог был бы для неё не целью, а объектом275. Это
имеет место, например, в отношении
добродетели веры. Акт веры — веры не только в то, что говорит Бог, но в Самого Бога — есть акт
доверия к Богу и единения с Ним Самим как первой истиной, оправдывающей
нашу веру Своим словом. Такой акт поистине
есть акт добродетели, для которой Бог оказывается непосредственным
объектом. Вот почему вера является богословской
добродетелью, чего нельзя сказать о религии.
400 |
401 |
Поспешим добавить, что, хотя религия остаётся
просто нравственной добродетелью, она высочайшая из всех добродетелей. Ведь функция
добродетелей состоит в том, чтобы направлять нас к Богу как цели наших устремлений.
Но никакая другая добродетель не подводит нас так близко к нему, как эта, состоящая в культовом почитании
Бога. Конечно, та честь, которую человек в
состоянии воздать Богу, ничтожна.
Мы здесь очень далеки от совершенного равенства, осуществляемого добродетелью
справедливости. Но добродетель получает ценность от волевой интенции, и хотя
религии недостаёт той трчности в мере воздаяния, которая составляет достоинство справедливости, она превосходит последнюю благородством воодушевляющей её
интенции276. Если бы такое
было возможно, религия была бы справедливостью по отношению к Богу.
Религиозный культ, каков он есть и каким
должен быть, состоит прежде всего во
внутренних действиях, посредством которых мы признаём свою подвластность Богу и утверждаем Его славу. Эти действия -главное в религии. Некоторые хотели бы, чтобы ими
религия вообще исчерпывалась. Такие
люди, должно быть, принимают себя за ангелов. Всякий культ и ритуал представляется им искажением подлинной религии, состоящей только в том, чтобы служить Богу в
духе и истине. Общеизвестно, что Tractatus theologico-politicus (Богословско-политичес-кий трактат) оказал в этом смысле
глубокое влияние. Спиноза, будучи взращен в лоне иудаизма, всегда воспринимал
религиозный обряд только с точки зрения иудейского ритуализма. Так что о нём и
о некоторых позднейших его последователях можно сказать, что сам их антииудаизм был их наиболее
иудаистской чертой. Культ, о котором размышляет св. Фома, совершенно отличен от
культа, критикуемого Спинозой. Это служение, которое воздаёт Богу человек,
взятый в субстанциальном единстве тела и души. Участие тела в культе объясняется
прежде всего тем, что человек есть не только душа, но и тело. Для Бога нет ничего недостойного в почитании
со стороны тела: ведь Бог не посчитал недостойным сотворить его. Кроме того,
человек не способен мыслить без своего тела и без других тел, созерцание которых
направляет его к познанию божественной природы. Поэтому тело имеет право на своё
место в религии. И фактически оно занимает его, поскольку от него зависит наше
познание
Бога. Обряды и ритуалы просто используют этот факт. В них надлежит видеть
знаки, при помощи которых человеческая мысль поднимается к внутренним
действиям и в них соединяется с Богом277.
Так религия
утверждается в качестве нравственной добродетели. Но вслед за этим поразительным
на первый взгляд утверждением св. Фома выдвигает второе, ещё более поразительное: он
отождествляет религию со святостью. Однако это должно быть именно так, если
смысл культовых обрядов заключается в почитании Бога и в желании почтить Бога. Святость не есть
отличная от религии добродетель; разница состоит лишь в том, что, когда
речь идёт о святости, разум сосредоточивается не столько на обрядах, ритуалах
и жертвоприношениях как таковых, сколько на интенции, придающей им религиозный смысл.
Чтобы что-то делать для Бога, вначале нужно отвратиться мыслью от всего
остального и всецело обратиться к Нему. Это движение обращения есть очищение.
Как се-
402
ребро очищается от свинца, который
обесценивает его, так мышление (mens) освобождается от
низких предметов, бремя которых увлекает его вниз. Вместо того чтобы погрузиться в
них, оно по мере возможности отделяется от них, пользуясь ими только как ступенями в
своём восхождении к Богу. Поэтому добродетель религии, будучи непосредственно обращена к высшей
реальности как своей цели, прежде всего предполагает очищение мышления, а достигнутая
в результате этого чистота (munditia) есть первый
элемент святости. Более того, религия в двойном отношении фиксирует на Боге очищенное
таким образом мышление: во-первых, она воздаёт ему культовое почитание, как
Первоначалу, а во-вторых, обращается к Нему как своему завершению. Sanctum означает в латыни «очищенный» и в то же время
«санкционированный», «утверждённый законом» (sancitum). Древние называли sanctum установления, нарушать
которые запрещалось законом. В силу этого чистое мышление, твёрдо ориентированное на
два неколебимо утверждённых полюса
- Первое начало и Последнюю цель, - это мышление свято. Таким образом, святость действительно тождественна религии278.
Но религия требует большего. Воздавая
Богу должный культ, мышление не может обращаться к своему началу, не сознавая в
то же время, что обязано Ему всем. И не только мышление, но и сам человек. Из этого чувства
зависимости спонтанно рождается её признание. Человек, сознавая себя
всецело в долгу перед Богом, весь отдаётся Богу. Воля, которая совершает это
внутреннее посвящение, открывается навстречу своей высшей причине и отдаётся
служению ей, обладает добродетелью набожности. Древним она была хорошо известна.
Вспомним героев, преданных своим ложным богам и жертвующих жизнью ради спасения войска, — например,
Деция, о котором рассказывает Тит Ливии. Это образец набожности, то есть добродетели воли, всегда
готовой служить Богу279.
Здесь высочайшая из нравственных
добродетелей обнаруживает некоторые из самых тайных своих сокровищ. Совершение
обряда, не одухотворённое святостью мысли, не означает служения Богу и практического осуществления религии. Обряды в
таком случае - только знаки, не означающие
ничего. Для того чтобы мышление могло быть обращено к Богу всецело, вплоть до
забвения всего остального, и чтобы из этой святости мышления родилось
волевое стремление целиком отдаться Богу - для этого нужно, чтобы душа сперва
узрела благость Божью и щедрость Его благодеяний, а затем - свою собственную
недостаточность и нужду в божественной помощи. Неважно, как называть такие
умозрения — медитацией или созерцанием. Но они совершенно необходимы, как
причины, из которых рождается набожность280. Поэтому религия, набожность,
святость и умозрение неотделимы друг от друга. Такое умозрение - не обязательно
дело науки. Может даже случиться так, что
наука, слишком сильно занимающая мышление, внушит человеку чрезмерную
самоуверенность и отвратит его от безраздельной самоотдачи Богу. Напротив, простецы и необразованные
женщины порой являют примеры
сверхполноты набожности. Но отсюда не следует, будто набожность возрастает
вместе с невежеством. Ибо чем большую учёность (или какое-либо иное совершенство) посвящает человек Бог. что-
403
бы почтить
Его, тем больше становится его набожность. Тогда между человеком и Богом
возникает та связь, которая и есть религия. Человек говорит с Богом: это молитва, в которой человеческий разум, узрев своё Начало,
отваживается доверчиво обратиться к Нему, чтобы поведать о своих нуждах. Ведь
Бог-Творец - не необходимость, а Отец. И если человек не может ожидать, что
Бог, снизойдя к его молитвам, изменит порядок
провидения, то он может и должен молить Бога об исполнении Его воли. Так
молитвы человека заслужат ему то, что Бог предназначил ему от века281.
Очевидно, св. Фома здесь имеет в виду
христианскую молитву. Но он не исключал ни других молитв, ни других культов, ни
других форм добродетели религии. Мог ли он не
знать, что ложные языческие религии были тем не менее религиями? И
сейчас перед нами не менее настоятельно
встаёт задача определить, о какой морали и каких добродетелях мы говорим, следуя изложению св. Фомы. Ответ
непрост. Поскольку мы следуем за «Суммой
теологии», речь, несомненно, идёт о христианской,
сверхъестественной морали. Однако всё указывает на то, что св. Фома никогда на
забывает и о естественной морали. Он вовсе не претендует на то, что христианство изобрело четыре основных добродетели.
Можно до бесконечности приводить примеры заимствований св. Фомы из Аристотеля, Цицерона и многих других языческих моралистов,
когда он описывает эти добродетели. Следовательно, в данном случае revelatum в очередной раз вбирает в себя revelabile, чтобы исправить и усовершенствовать его.
Св. Фома неоднократно
утверждает, что язычники знали о добродетели и практиковали её. Да и человеческая
природа требовала этого. Ведь зачатки, семена приобретаемых нравственных
добродетелей врождены человеку, и эти зачатки - заметим это! - принадлежат к высшему порядку, нежели сами
порождаемые ими добродетели282. Речь идёт о естественных
добродетелях, формируемых упражнениями в нравственно хороших поступках.
В результате человек приобретает устойчивую привычку совершать их. Таковы добродетели
язычников. Добродетели же, принесённые христианством, совершенно иной природы.
Все добродетели
определяются по отношению к благу, составляющему их цель. Цель естественных
нравственных добродетелей - высочайшее человеческое благо, включающее в себя все
прочие блага и главенствующее над ними, — благо Града. Речь, разумеется, идёт о граде
земном, то есть о его политических формах, история которых нам известна, - об Афинах и Риме или о
государствах, в которых мы живём. Но главное событие христианства, Воплощение,
совершенно преобразило состояние человека. Обожив человеческую природу в лице
Христа, Бог сделал нас причастниками природы божественной: consortes divinae naturae (2 Пет. 1:14). В этом заключено великое таинство. Воплощение —
абсолютное чудо, норма и мера всех остальных чудес. По крайней мере, для христианина оно является
источником новой жизни и узами нового сообщества, основанного на дружбе человека
с Богом и дружбе всех любящих друг друга в Боге. Эта дружба и есть любовь.
Следовательно, христианство, полагая целью нравственной жизни уже не
человеческое государство, а
Бога, должно было прибавить к естественным нравственным
404
добродетелям целый ряд других добродетелей, таких же сверхъестественных, как и цель, достижению которой они
призваны содействовать. Другими словами,
подобно тому, как Град земной имеет свои добродетели, Град Божий имеет
свои, через которые мы становимся уже не согражданами
афинян или римлян, но cives sanctorum et domestici Dei (сограждане святым и
свои Богу; Эф 2:19)283. Эти нравственные добродетели,
сверхъестественные в своей цели, должны быть таковыми и в своём начале.
Естественный человек не имеет средств для преодоления своей природы; семена
его добродетелей коренятся не в нём, даны ему целиком извне, вложены в него Богом
как благодать. От человека нельзя требовать того, чего он по природе не
способен обрести284.
Таким образом, существует двойное
различение добродетелей: во-первых, различение добродетелей богословских и
нравственных, а во-вторых, различение нравственных добродетелей естественных и сверхъестественных.
Богословские и сверхъестественные нравственные добродетели объединяет то,
что они не приобретаются и не могут быть приобретены упражнением в делании добра. Как мы уже сказали,
такое благо недоступно человеку по природе.
Как же он может обрести привычку к
деланию того, что не способен совершить? С другой стороны, богословские добродетели отличаются от
сверхъестественных нравственных
добродетелей тем, что для первых непосредственным объектом является Бог, в то время как вторые непосредственно
соотносятся с определёнными
разрядами человеческих действий. Конечно, акты сверхъестественных нравственных добродетелей ориентированы
на Бога как на конечную цель, но они
её не достигают. Ярким примером этой разницы служит добродетель религии. Нет более ориентированной на Бога добродетели, чем эта. Но что должен делать
религиозный человек, следуя этой
добродетели? Воздавать Богу культовое почитание как надо, когда надо и где надо. Сверхъестественные нравственные
добродетели позволяют действовать для
Бога, богословские же добродетели позволяют действовать вместе с Богом и в Боге. Благодаря
вере мы верим в Бога и Богу,
благодаря надежде доверяем Богу и уповаем в Боге, ибо Он есть сама субстанция того, во что верим и на что
надеемся; благодаря любви акт
человеческой любви достигает самого Бога, близкого, как возлюбленный и любящий друг, который живёт в нас и в
котором живём мы. Для моего друга я
друг, следовательно, для Бога я то, что Он для меня285.
На вопрос: о каких
нравственных добродетелях говорит св. Фома в «Сумме теологии», — ответ в принципе
прост: о сверхъестественных, вложенных в человека нравственных добродетелях, а не о
естественных, приобретённых. Однако не следует забывать, что в философии всегда присутствует синтез revelatum и revelabile. Он присутствует в
этике, как и в других частях
философии, - может быть, здесь даже в большей степени,
— потому что представляет ту природу, которая должна быть усовершенствована и приведена к своей конечной
цели действием благодати. Таким
образом, ход вещей приводит к проблеме, которая вставала перед нами с самого начала; но только теперь
мы должны поставить её
применительно не к метафизике, а к этике. Существует ли «естественная мораль», состоящая из естественных
нравственных добродетелей, которая могла бы законно претендовать на
право называться
405
именем св. Фомы Аквинского? Единственный способ подойти к этой проблеме под
историческим углом зрения — поставить её таким образом, каким поставил
её сам св. Фома: могут ли после Воплощения существовать нравственный добродетели,
достойные этого названия, без богословской добродетели любви (caritas)? В такой формулировке вопрос ясен: ведь всякая нравственная
добродетель, порождённая в человеке любовью (caritas), с полным правом может считаться сверхъестественной и вложенной
нравственной добродетелью. Следовательно, задача состоит в том, чтобы выяснить,
во-первых, признаёт ли св. Фома область нравственности, предшествующую любви,
и, во-вторых, допускает ли он существование области естественной
нравственности, смежной
с любовью.
В том, что возможны естественные нравственные добродетели без любви, нет никакого сомнения.
Таковы были и есть добродетели язычников. Вопрос состоит лишь в том, какова их
ценность. Решение проблем, касающихся отношения природы и благодати, относится
к компетенции богослова. Отвод богословского ответа означает отвод проблемы. В этой связи
первое богословское замечание касается состояния естественного человека, не
испытавшего воздействия благодати. Его воля, раненная первородным грехом, страдает
болезнью вожделения, которая не позволяет ей всегда и во всём действовать согласно
велениям разума. Даже если философ не разделяет этого убеждения как религиозного догмата, он должен по
крайней мере уметь понять это чувство, столь сильное у св. Фомы и служащее основанием всей
кантовской этики, что человек, по-видимому,
должен быть гораздо лучше, чем есть. Проблема расхождения между разумом и чувственностью, как её ни интерпретировать,
порождает множество других проблем. Их христианское решение — догмат о первородном грехе. Если человек
принимает его в том виде, в каком он
изложен в книге Бытия, - он богослов; если предпочитает его концептуальную интерпретацию, данную в
«Критике практического разума», - он философ; и чем глубже тайна, которую он
пытается постигнуть, тем глубже он
сам как метафизик. Св. Фома поступает как
богослов и просто говорит, что, не будь первородного греха, наша воля была бы способна по природе повиноваться
приказам разума. Но теперь это не
так, и в этом заключается первая причина слабости всякой естественной нравственной добродетели, не
просвещённой любовью286. По
отношению к своей конечной цели добродетели страдают ещё большей ущербностью. В самом деле, ценность
добродетели как таковой состоит в улучшении того, кто ею обладает. Но
добродетель делает своего обладателя
лучше в силу того, что направляет его ко благу. Следовательно, ту роль, которую в науках играют
недоказуемые первые начала, в морали играет благо. Ошибившись в выборе первых
начал, можно ли обрести подлинное
знание? Конечно, нет. Совершив ошибку в выборе конечной цели, можно ли обрести добродетели, вполне заслуживающие
этого названия? Нет, нельзя - и нельзя по той же причине287. Поскольку только Евангелие открыло людям их конечную
цель — соединение с Богом, - все
чисто естественные нравственные добродетели по самому своему существу ставят перед собой задачи, остающиеся по эту сторону их сверхъестественной цели. Все
они страдают этим не-
406
устранимым недостатком, и поэтому ни одна из них не в состоянии полностью реализовать дефиницию добродетели288.
Если на это возразят, что язычники
сумели создать науки и технические изобретения, в совершенстве отвечающие требованиям знания и
искусства, надлежит ответить, что этот довод не достигает цели. Всякая наука и
всякая техника по определению связаны с некоторым частным благом. Математик хочет познать количественные отношения, физик
исследует природу тел, метафизик
ставит перед собой задачу постигнуть бытие как таковое. Но даже этот
последний предмет, наиболее общий из всех, остаётся
частным предметом, ибо предмет метафизики не есть ни предмет физики, ни
предмет математики. Отсюда ясно, что науки и их практические следствия были и
остаются доступными человеку без благодати.
Достигая определённого предмета, составляющего их специфику, они достигают своей цели.
Иначе обстоит дело в
отношении добродетелей. Добродетель есть то, что делает хорошим как своего
обладателя, так одновременно и продукт его труда. Следовательно, собственная
функция нравственных добродетелей
состоит просто в том, чтобы сделать человека благим: virtutes morales... simpliciter faciunt hominem bonum. Для этого необходимо, чтобы они связывали человека не с тем или иным
частным благом, но с благом высшим и абсолютным, которое составляет конечную
цель человеческой жизни. На это способна только добродетель любви (caritas). Никакая естественная добродетель не
удовлетворяет вполне определению добродетели: коль скоро она не обладает совершенной
сущностью
добродетели, то не является совершенной добродетелью28'. Дойдя до
этого пункта, мы неизбежно встаём перед вопросом: существуют ли ещё подлинные
добродетели? Св. Фома высказался по этому вопросу со своей обычной
краткостью и чёткостью в одном из параграфов «Суммы теологии», где
исследуется возможность существования подлинной добродетели без сверхъестественной
любви. Вполне очевидны выводы,
следующие из положительного или отрицательного ответа на этот вопрос. Предположим, что св. Фома говорит:
без сверхъестественной любви нет
истинной добродетели. Отсюда непосредственно вытекает невозможность никакой естественной
нравственности и никакой нравственной философии. И напротив, то и другое
становится возможным, если св. Фома делает
вывод о возможности существования истинных
добродетелей, пусть даже без любви. И вот твёрдый ответ св. Фомы: могут существовать подлинные добродетели без
любви. Однако он добавляет, что,
хотя эти добродетели истинные, ни одна из них без любви не является
совершенной.
Быть подлинной добродетелью — значит
поистине быть добродетелью, то есть значит отвечать дефиниции добродетели. Для
этого добродетель прежде всего должна располагать того, кто ею обладает, ко благу.
В этом
смысле любое постоянное расположение к действию, имеющее следствием улучшение
того, кто им обладает, есть подлинная добродетель. С другой стороны, существует
иерархия благ. Для каждого определённого существа всегда можно указать главное
и абсолютное благо, которое служит правилом и мерилом всех прочих благ.
Поэтому добродетели этого существа тем больше заслуживают такого наименования,
407
чем ближе подводят его к указанному пределу. Несомненно, все они суть подлинные
добродетели, но в совершенстве реализует дефиницию добродетели только
та, которая располагает к высшему благу. Что касается человека, для
него высшее благо состоит в созерцании Бога; а добродетель, ведущая к
этому благу, — любовь (caritas). Следовательно,
имени совершенной
добродетели заслуживает только любовь или, по крайней мере, добродетель,
устроенная и преображённая любовью. В этом абсолютном смысле не может быть подлинной добродетели без
любви: simpliciter vera virtus sine caritas esse non potest.
Однако из этого не
следует, что без любви другие привычки к доброму деланию не являются подлинными
добродетелями. Рассмотрим любую из них - например, языческую «набожность»
римских героев, «посвящавших» себя в жертву богам ради спасения армии.
Объектом этой добродетели было действительное благо: общее благо армии и государства.
Всякое действие, продиктованное стремлением ко благу, есть действие
добродетели. Следовательно, это самопожертвование происходило от подлинной
добродетели, ибо совершалось во имя подлинного блага. Тем не менее это
не было высшее благо, но благо частное. Поэтому в таком самопожертвовании,
продиктованном любовью к родине, недоставало любви к Богу - высшему благу,
заключающему в себе все прочие блага. О всяком действии, совершённом при данных
условиях, можно сказать, что воодушевляющая его добродетель будет добродетелью истинной,
но несовершенной: erit quidem vera virtus, sed imperfecta290. Как сказали бы мы сегодня, есть самопожертвование Деция, а
есть самопожертвование Жанны д'Арк.
Нравственные
следствия этого различия очевидны. Любовь — добродетель богословская
и сверхъестественная, без любви нет совершенной добродетели; следовательно, никакая
совершенная в добродетели нравственная жизнь невозможна без этой сверхъестественной
добродетели и без благодати.
В то же время [просто] добродетельная
нравственная жизнь возможна без любви и благодати, коль скоро всякое постоянное
расположение к деланию добра есть подлинная добродетель. «Никомахова этика», трактаты Цицерона,
повествования Тита Ливия свидетельствуют о том, что такие добродетели
действительно существовали. Направляемая ими нравственная жизнь не
была совершенной в добродетели, но люди, которые ими обладали, были поистине
добродетельными.
Это замечание никоим
образом не решает проблемы, поставленной томистским понятием морали, — точнее,
проблемы томистской естественной морали. Обращаясь к прошлому, св. Фома различал
тонущие во тьме или едва проступающие в полумраке силуэты людей, не знавших благодати.
Лучшие из них обладали несовершенными нравственными добродетелями — например,
воздержанностью или мужеством, — но эти добродетели были в них всего лишь
природными или приобретенными склонностями к деланию добра. Эти хорошие
привычки не были неколебимыми. Более того, они были в некотором роде разобщёнными. Им недоставало той укоренённости в
конечной цели, которая обеспечивается любовью и благодаря которой каждая
добродетель подразумевает все прочие
добродетели и сама подразумевается ими. По
408
словам св. Фомы, несовершенные добродетели, в
отличие от совершенных, не «связаны» между собой291. Но совершенны
только вложенные добродетели: только они безоговорочно заслуживают имени добродетелей, потому что
направляют человека к абсолютно последней цели. Что же касается других
добродетелей — приобретенных и направляющих человека к относительно последней цели, то
есть последней в какой-то определённой области, — они являются добродетелями в
относительном, а не в абсолютном смысле. В свете Евангелия весь нравственный блеск древности
кажется всего лишь сумраком. «Все, что не по вере, грех», — говорил св.
Павел (Рим 14:23). Глосса к этим словам приводит цитату из Августина, к которой
присоединяется св. Фома: «Там, где знание истины ущербно, даже если нравы
превосходны, — там добродетель ложна»292. Но ничто не даёт основания
думать, что св. Фома предвидел возвращение таких времён — разве что накануне конца
света. Как бы то ни было, св. Фома писал «Сумму теологии» для своих современников и намеревался
изложить для них именно христианскую мораль. Спрашивать, какую чисто естественную
мораль предложил бы св. Фома нам, и отвечать за него — значит ставить вопрос,
неразрешимый для истории как таковой. Однако после всего, что нам сказал сам св. Фома,
создаётся впечатление, что эта мораль придерживалась бы гораздо более скромных рамок,
чем те, которые порой указывают для неё.
Будучи чужда благодати, эта мораль
должна была бы указывать человеку в качестве последней цели то, что в
действительности является высшей человеческой целью: благо Государства. Исходя из
этого, мораль
вправе требовать от каждого человека всё необходимое для общего блага государства —
и ничего, кроме этого. Поэтому первый разряд нравственных законов
оказывается строго императивным: это совокупность гражданских законов,
которые издаются Правителем (независимо от действующей в данный момент формы правления)
и обеспечивают подчинение индивидуумов общей цели. В таком понимании мораль предстаёт как
социальный эвдемонизм, регулирующие принципы которого смешиваются с
законами государства. Но государство интересуется только действиями. Может
произойти так, что для установления природы действия потребуется определение намерения:
что имело место в данном случае - неспособность правителя или предательство,
несчастный случай или убийство. За исключением таких строго определённых случаев,
государственная мораль не интересуется намерениями. И не только намерениями, но и многими разрядами
действий. Множество нравственно хороших
поступков не предписывается государственной моралью, как не запрещается ею множество нравственно дурных поступков.
Св. Фома неоднократно замечает: законы издаются для толпы; требовать же от всех и каждого того, чего
способны достигнуть лишь немногие, —
значит обрекать большинство людей на постоянное ощущение вины. Поэтому общее благо предполагает, что
закон не должен требовать от всех ни
обладания всеми добродетелями, ни совершенства в одной из них.
Значит, существует
другая добродетель, нежели та, которой требует закон? Да. Сам Аристотель
сказал, что быть хорошим и быть хорошим гражданином — разные вещи. Однако будем
осмотрительны, чтобы эта
409
поправка не привела к искажению природы последней цели, составляющей мерило
нравственности. Добро и зло по-прежнему определяются с точки зрения общего
блага. Добродетельным человеком называют того, кто спонтанно, просто следуя велению
разума, поступает в соответствии с требованиями общего блага и предписаниями
своего нравственного сознания.
Таким образом, требования права смягчаются дружбой, а целый сонм личных добродетелей дополняет простое соблюдение законов. Общее благо не могло бы обойтись без них:
если бы такое было возможно, для государства не было бы ничего лучше, чем состоять только из добродетельных граждан. Каждый из нас это хорошо знает, потому что на протяжении своей жизни старается
соотносить свои действия с
предписаниями морали, совершая при этом более, нежели требует закон. Ибо воля согласуется не столько с
законом, сколько с первоначалом
закона.
Однако остаётся
выяснить следующее: во-первых, что добродетельный человек может сделать из
того, что хочет сделать; и во-вторых, знает ли он о том, чего требует от него
добродетель. На первый вопрос св. Фома уже ответил: в падшем состоянии человек более не
способен к совершению всего добра, которое желал бы совершить. Если по природе хорошие люди
постепенно приучаются к деланию добра, то становятся относительно
добродетельными. Время от времени один из них, побуждаемый великой любовью к общему
благу, а также non absque auxilio Dei (не без помощи Божьей) (ибо провидение
Божье, как и благодать, затрагивает природу), поднимается до героизма. Но один
изъян свидетельствует
о том, что даже у героев движущая ими добродетель не достигает совершенства:
будучи героями в одной области - причём, вероятно, как в силу добродетели, так и в силу
страсти, — они оказываются слабыми в другом. Этот мужественный не умеет быть
воздержанным, а этот благоразумный — справедливым. Без любви, устремляющей каждую добродетель к
высшей цели и превращающей любое добродетельное действие, независимо от его
природы, в веление абсолютного блага, все эти относительные добродетели настолько
разобщены, что присутствие одной из них отнюдь не служит гарантией
присутствия других. Моралисту хорошо известно, в чём состоит совершенная
добродетель в области чисто
естественной нравственности в нынешнем состоянии человеческой природы: Аристотель дал ей превосходное определение, но ни
один человек не обладает ею во всей полноте. Моралисту также известно, что совершенные
добродетели «взаимосвязаны» и настолько переплетены, что каждая из них требует наличия всех остальных. Аристотель решительно установил эту взаимосвязь
добродетелей, но ни в одном человеке она не присутствует целиком. Короче,
область чисто естественной
нравственности — это та область, в которой даже наилучшие из людей оказываются лишь относительно
добродетельными.
Не являются ли они таковыми по причине
характера своего знания о добродетели? И что, собственно, они знают о ней? Им
неизвестно, что любовь
человека к Богу есть основание, форма и связь, без которых никакая добродетель не может стать совершенной. А
если они и слышали об этом, то
отрицают услышанное. Из всех совершаемых ими хороших поступков ни один не совершается в силу
надлежащей интенции.
410
Это уже само по себе тяжёлое обстоятельство. Но помимо того, что эти
люди не знают правильной интенции действия, они часто не знают и её следствия —
того, что должно делать. Чтобы определить совокупность добродетелей, конституирующих
такую мораль, было бы необходимо, во-первых, исключить все добродетели,
подкрепляемые благодатью, а во-вторых, перебирая одну за другой оставшиеся
добродетели, полностью дехристианизироватъ их. Св. Фома не
посчитал нужным поставить перед собой подобную задачу по той простой причине, что,
с его точки зрения, она абсурдна. В рамках учения, согласно которому благодать, исцеляя естество,
сообщает ему способность к обладанию добродетелями, лишено смысла пытаться
определить естественные добродетели через отделение их от благодати. Ещё раз мы
вынуждены изгонять из области конкретного призраков чистых сущностей. Томизм
требует от нас не выбирать между природой и благодатью, а обрести природу через благодать. Мы должны
не выбирать между естественными и богословскими добродетелями и не просто
добавлять богословские добродетели к естественным, а искать в богословских
добродетелях помощниц добродетелей естественных, благодаря которым последние могут
вполне реализовать
собственное совершенство293.
Несколько конкретных
примеров помогут схватить существо проблемы. Обратимся к добродетели смирения.
Вслед за св. Фомой Аквинским мы заметили, что Аристотель не говорил о ней и не
мог говорить, потому что его мораль — мораль по существу гражданская. Теперь мы
должны подчеркнуть другой аспект проблемы: знал Аристотель о смирении или не знал,
оно остаётся добродетелью нравственной, а не богословской. Если христиане
живут в государстве и смиряют свои амбиции в силу неизменного почитания величия
Божьего, то смиренным есть место
в гражданской жизни. Можно было бы усомниться в том, что св. Фома относит смирение к нравственным
добродетелям: ведь он признаёт, что
хороший гражданин не должен быть смиренным; его обязанности перед Господом сводятся к тому, чтобы знать
своё место и повиноваться законам294.
Но строить догадки в данном случае излишне, потому что сам св. Фома с
максимальной точностью и ясностью ответил на
этот вопрос в «Сумме теологии»: «Может показаться, что смирение не является частью умеренности, или
воздержанности. В самом деле,
смирение прежде всего связано с почитанием, подчиняющим человека Богу. Но иметь своим объектом Бога —
свойство богословской добродетели.
Следовательно, смирение следует считать скорее богословской добродетелью, чем частью воздержанности, или умеренности. — Отвечаем, что богословские
добродетели, поскольку они соотносятся с последней целью, которая
представляет собой первое начало в ряду
желаемого, суть причины всех прочих добродетелей (Sunt causae omnium aliarum virtutum). Поэтому тот факт,
что смирение вызвано почитанием Бога, не мешает считать его составной частью умеренности
или воздержанности»295. Здесь перед нами в совершенстве определённый пример
нравственной добродетели, которая обязана своим существованием добродетели
богословской.
Аналогичный, но не
идентичный пример — добродетель терпения. Эта добродетель, несмотря на свою кажущуюся
скромность, может быть
411
признана одной из наиболее общеупотребительных,
ибо мы вынуждены её проявлять очень часто. Возможно, мы не знаем как следует, в чём она состоит: если не
ошибаюсь, это единственная нравственная добродетель, в отношении которой св. Фома
спрашивал себя в одной из глав «Суммы» (специально посвящённой этому вопросу), можно ли
обладать ею
без благодати. Заметим ещё раз, что речь идёт о нравственной добродетели в
собственном смысле. Св. Фома мог бы не колебаться в её отношении, тем более
что он сам связывает терпение с одной из главных добродетелей - силой, следуя
авторитету Цицерона, De inventione rhetorica, гл. 54: «Tullius ponit earn fortitudinis partem» («Тулий полагает его [терпение]
частью силы»)296. Цицерон, говоря о терпении, ничего не знал ни о Воплощении,
ни о богословских добродетелях; следовательно, речь шла о естественной добродетели. Св.
Фома не забывает об этом. Более того, он возражает сам себе: «Среди тех, кто не
знает благодати, некоторые больше страшатся порока, чем телесных зол. Так, о язычниках рассказывают, что
они переносили множество страданий, чтобы не предать родину или не совершить
какого-либо другого злодеяния. Это значит поистине быть терпеливым. Поэтому
кажется, что можно обладать терпением, не имея поддержки благодати».
Как можно предугадать,
св. Фоме была известна история Horatius'a Cocles'a. Но если проявленная им сила духа и есть то, что
называют терпением,
начинать нужно с менее высокой ноты. Человек может перенести хирургическую
операцию ради спасения жизни. Если во время ампутации без анестезии пациент проявил
несомненную силу воли, можно ли назвать это терпением? Переносить страдания
ради исцеления — значит настолько любить своё тело, что согласиться на
страдание ради
его спасения. Назовём это, если угодно, терпеливостью (tolerantia malorum). Терпеливость - хорошее
качество. Но она представляет собой иной вид добродетели, нежели та, которую
проявляет герой, соглашаясь перенести пытки ради спасения уже не своего тела,
но своей страны.
Принять смерть во имя родины - не то же самое, что принять страдание
ради избежания смерти. Именно первое древние называли «терпением» - и не
без основания: ведь, рассуждая по-человечески, нет более тяжкой и в
то же время более прекрасной жертвы для человека, чем принять смерть
за родину. Однако заметим, что речь идёт не о какой-то сверхчеловеческой добродетели.
Создавая человека для жизни в обществе, Бог наделил его способностью к принятию
добродетелей, необходимых
для существования общества: bonum politicae virtutis commensuratum est naturae humanae (благо политической добродетели соразмерно
человеческой природе). Следовательно, должны существовать люди, по
природе способные к подобным жертвам. Их воля принуждает их к
совершению жертвы - причём, как уточняет св. Фома (не путавший героя с
толпой), не без помощи Божьей (non absque auxilio Dei). Эта божественная помощь, которая приводит природу к
её пределу, - ещё не благодать. Благодать выводит природу за её
пределы. Нужно обладать этой сверхъестественной благодатью, чтобы быть способным скорее перенести
все беды, все страдания, чем потерять благодать. Предпочесть сверхъестественное благо
всем естественным — значит любить Бога превыше всего. В этом и состоит
любовь (caritas). Et ideo non
est similis ratio (И потому речь идёт уже о другом): patientia non potest haberi sine auxilio gratiae (терпением
невозможно обладать без помощи благодати). Именно в этом состоит настоящее терпение297.
Таким образом, в учении
св. Фомы, по-видимому, нелегко отделить добродетели личной и общественной жизни от
сверхъестественной любви. Естественная религия (которая сама есть только
естественная нравственная добродетель, одна среди прочих) не достаточна для
утверждения добродетелей в их совершенной форме. Следовательно, сверхъестественная религиозная жизнь
фактически есть необходимое условие всякой личной и социальной жизни, основанной на
естественных добродетелях, вполне достойных этого названия. Сверхъестественная
религиозная жизнь порождается в человеке действием благодати. Эта причастность божественной
жизни оказывается для человека зачатком жизни новой. С момента получения дара
благодати человек, существо естественное, заключает в себе нечто
сверхъестественное, идущее от Бога. Это нечто принадлежит ему, человек поистине
обладает им, и оно отныне делает для самого человека возможным достижение
естественного блага, составляющего его последнюю цель. Так человек, благодаря
живому
присутствию в нём этого первоначала, получает отныне возможность вести жизнь,
причастную жизни божественной. Именно это называется сверхъестественной жизнью.
Благодать, будучи зачатком этой жизни, проникает в самую глубину человека, в
самое существо его души, определяя её воз-рождение и как бы вос-создание. Но душа
человека -душа,
наделённая рассудком и умом. Именно потому, что она способна к умному познанию, а
через него к дружбе с Богом, человеческая душа обладает восприимчивостью к
сверхъестественному и божественному дару благодати. Понятно, что благодать,
распространяясь из сущности души на её разнообразные свойства, достигает прежде
всего высочайшей из душевных способностей — способности к познанию, или ума, а также рассудка,
представляющего собой движение ума. Через это человеческая природа
называется умной природой. Другими словами, природа человека, будучи умной природой,
называется мышлением (mens). Именно этим
определяется тот факт, что человек, в отличие от неразумных существ, был
сотворён по образу и подобию Божьему. Существовать в качестве образа Божьего —
сущностное свойство человека, ибо оно составляет единое целое с разумностью его
природы. Быть мышлением - значит быть по природе способным познавать и
любить Бога. Эта способность составляет одно целое с самой природой мышления. Для человека так же
естественно быть образом Божьим, как и быть разумным живым существом, то есть быть
человеком. Поэтому воздействие благодати в человеке в первую очередь усовершает
подобие Богу через обожение человеческой души, мышления, а следовательно, и всей его природы в целом298.
С этого момента человек обретает способность любить Бога достойной Его любовью,
потому что эталюбовь божественна в самом своём истоке. Поэтому Бог может
принять эту любовь, и человек благодаря благодати Божьей становится святым и
праведным в глазах Бога. Таким образом, жизнь по благодати состоит в познании
Бога и любви к Богу со стороны разумной души, ставшей причастницей божественной природы и
способной благодаря Богу жить в общении с ним39''.
413
Предписание Сократа, подхваченное и
углублённое христианской мыслью, обнаруживает здесь своё подлинное значение.
Человек обязан познать самого себя, чтобы не заблуждаться относительно своей природы и уметь различать
в ней то, что сообщает ей выдающееся достоинство300. Познание самих
себя необходимо для всех людей. Будучи субстанциальным единством ума и тела, человек
представляет собой границу между двумя мирами - миром интеллигибельного,
который постигается умом, и миром материальным, который воспринимается ощущениями. Поэтому
человек может использовать единственную данную ему природную жизнь двумя способами, в
зависимости от того, предпочтёт ли он обратиться к умопостигаемому или к
телесному. Фактически природа требует обращения к обоим мирам. Человеческое познание, каким мы его
описали, может достигнуть умопостигаемого только через чувственное. Естественное
движение разума по необходимости начинается с обращения к миру тел. С помощью
ощущений мы воспринимаем их существование и свойства, а на их основании постепенно строим науку,
определяя с возрастающей точностью телесную природу и её законы. Так
постепенно вырабатывается навык интеллектуальной добродетели, которую мы в своём месте
классифицировали как науку (scientia). Как бы высоки и
совершенны ни были науки, все они относятся к умопостигаемому, заключённому в
чувственном. Даже математика остаётся привязанной к чувственному через свой
предмет — количество. Но материя обладает временной длительностью; поэтому
можно сказать,
что все науки о природе относятся к вещам временным. Единый и
самотождественный человеческий разум, взятый в аспекте усилий по приобретению
науки, получает наименование низшего разума: термин, обозначающий разум в этой,
только что определённой нами, функции (officium)301. Но разум может
совершить усилие, к которому отнюдь не является неспособным, и обратиться к миру таких
сверхчувственных
реальностей, как Бог, бытие вообще, благо, истина и красота. Это мир бестелесного
и вневременного, то есть мир вечного. Знание о нём отлично по виду от научного
знания, потому что его предмет отличен по виду от предмета наук. Это знание
именуется мудростью. «Функция» разума по приобретению мудрости — мудрости
метафизической или, ещё выше, богословской — называется «высшим разумом». Если считать, что именно
ум конституирует человека в его особом достоинстве образа Божьего, превышающем
достоинство животных, то необходимо считать человека по природе склонным к
наиболее высоким предметам, которые могут быть познаны умом. На самом деле так
и должно быть. И если фактически это не так, в этом мы должны видеть ещё один признак нарушения
равновесия человеческой природы. Он ставит философа перед вопросом, ответ на
который может дать только теолог. Но это ещё не самое страшное. Человек не просто
предпочитает науку мудрости, думая, что высшее легче понять, если свести его к
низшему. Для большинства из нас наука сама по себе стоит намного выше мудрости. Множество людей,
увлекаемые вниз страшной тяжестью бесконтрольной чувственности, уже почти не
слышат зова ума и рассудка. Их душа упала вниз и пребывает в животе. Глубокая
истина платонизма вновь обретает здесь всю свою полноту. О человеке, заключившем
ум в гроб-
нице тела, поистине можно сказать, что он более не знает самого себя.
Конечно, он осознаёт, что состоит из души и тела, но его царское достоинство утрачено
настолько, что о нём не осталось даже воспоминания. Забыв о нём, человек забывает
самого себя: ведь совершаемое человеком совершает в нём его «глава» — рациональное
мышление (mens rationalis). He зная о его
существовании, невозможно знать самого себя302.
Обоживая человеческую душу, благодать
не просто восстанавливает её равновесие, нарушенное в пользу временного и в
ущерб вечному, но становится источником новой жизни, которая безвозмездно даруется человеческой
природе. Эта жизнь, будучи изначально причастной божественному, спонтанно раскрывается
в вечности и называется «духовной жизнью». Это выражение, взятое во всей глубине его
смысла, подразумевает
ту абсолютную трансцендентность по отношению к телесному и временному,
которая свойственна божественным вещам. А поскольку причастность человека
божественному осуществляется благодаря любви, духовная жизнь есть
сверхъестественная жизнь души, обоженной любовью303.
По-видимому, из этого следует
исходить, чтобы понять «включённость» естественных нравственных
добродетелей в последовательность вложенных нравственных добродетелей и
добродетелей богословских, которую явно имел в виду автор «Суммы теологии». Изъятие
естественных
добродетелей из этого теологического организма и приведение их к состоянию
добродетелей чисто природных означает обман — по крайней мере, если
полученную таким образом мораль приписывать св. Фоме. Отъединять
добродетели от благодати — значит приводить их не к естественному состоянию, а к состоянию
падшего естества, то есть переводить их из богословского состояния в другое. А
именно, это значит приводить их в такое
состояние, в котором природа в наименьшей степени является сама собой. В нём
она почти лишена возможности действовать ради достижения блага и
вооружиться достойными своего названия
добродетелями, которые одни только и могли бы привести её ко благу. Вот почему естественная мораль,
описываемая св. Фомой, — это мораль
естества, исцелённого благодатью и вновь обретшего наконец почти
совершенную полноту в божественной жизни, которая
совершается в его глубине.
Исходя из этого,
невозможно рассматривать естественную нравственность в действительно томистской
перспективе, не связывая её с духовной жизнью, плодом которой она является в
своём совершенстве. Следует вновь и вновь предостеречь тех, кто хотел бы
заняться изучением томистской морали, от одной фундаментальной ошибки. Она состоит в том, что каждая
нравственная добродетель представляется как бы «спаренной» с
добродетелью богословской, призванной осуществить то же самое дело и тем же
образом, но только лучше. Естественные добродетели остаются самими собой,
меняется только сам их обладатель. Высший естественный разум ценой долгих и
терпеливых усилий достигает добродетели мудрости — вершины интеллектуальной и
нравственной жизни. Тот, кто обладает мудростью, — мудрец. Благодаря этой интеллектуальной
добродетели он становится способным к познанию божественных и вечных
предметов силою правого суждения, присущей хо-
415 |
рошо устроенному разуму. Но в душе человека, возрождённого благодатью, сверхъестественный
дар Мудрости проявляет себя по-другому. Он уподобляет душу мудреца самим божественным вещам, обоживая её.
Таким образом, дар Мудрости не добавляет к высшему естественному разуму какой-то иной, ещё более высокий разум, но
заставляет исследующий божественное разум ощущать себя как бы в своей родной
стихии. Разум начинает инстинктивно
чувствовать истинное благо прежде, чем на
него укажут доказательства. Более того, он обретает способность вести к
нему человека, если он того желает, и приводить к цели. Естественная теология христианина есть дело высшего
разума, по существу идентичного
разуму любого другого метафизика. Но разум христианина проникнут глубокой
духовной жизнью, делающей его соприродным тем реальностям, о которых он рассуждает. Именно поэтому он рассуждает о них лучше304.
Всякая мудрость есть
знание божественных вещей, которое позволяет здраво судить о них. Следовательно, дар
Мудрости пребывает в разумении,
которое благодаря этому делается соприродным божественным вещам через причастность свету и постоянству
божественных идей. Для того чтобы
познать эти «вечные правила», как любил называть их св. Августин, мудрецу достаточно созерцать их в их
собственном свете. Кроме того, мудрец советуется с ними в отношении действий.
Поэтому в душе, чья духовная жизнь
уподобляет её божеству, дар Мудрости обладает не только созерцательной, но и
практической действенностью: он направляет
не только созерцание, но и поступки305.
Ничто не
характеризует так явно «витальность» духовной жизни, как эта практическая
функция сверхъестественной Мудрости. Мудрость как естественная и приобретённая добродетель
есть одно из тех чисто созерцательных
расположений (habitus) ума, о которых св.
Фома говорит: «Non perficiunt partem appetitivam, пес aliquo modo ipsam respiciunt, sed solam intellectivam» (Они не усовершают
и не касаются каким-либо иным образом стремящейся части [души], но одной только
мыслительной [части])306. Такая мудрость, которая представляет собой
совокупность знаний,
призвана регулировать все прочие процессы познания как таковые, то есть дать
нам возможность увидеть истину. Но в её функции не входит побуждение к совершению добра. Поэтому для этой добродетели ум
является не только местопребыванием, но и причиной. Иначе обстоит дело
в отношении вложенной Мудрости - дара св. Духа. Её собственное назначение не в том, чтобы заставить нас увидеть в Боге первые начала познания, а в том, чтобы сделать нас
причастными к ним как к самой
божественной истине. Эта сверхъестественная добродетель вовсе не открывает нам идеи — божественные
правила, благодаря которым
человеческий разум судит обо всём. Другими словами, она никоим образом не является умным видением высшей
причины, то есть Бога. Она есть
живая причастность Богу; благодаря ей мы вглядываемся в Бога и касаемся обоженным разумом первых начал
познания.
Таким образом, корень этой Мудрости —
не столько познавательная интуиция, сколько причастность самой познающей природы
природе божественной.
Следствие этой причастности — «правильность суждения, следующего
божественным идеям», — вызвано здесь не привычкой
метафизика к правильному использованию разума применительно к его предметам.
Правильность суждения имеет более отдалённый исток - то сверхъестественное
подобие разумения божественным вещам, в силу которого оно становится одной из них.
Но человека уподобляет Богу не что иное, как любовь. Чтобы, как говорил Дионисий,
«сочувствовать» божеству, то есть не глядеть на него извне, а принять в
себя, проникнуться им, вобрать его существование в своё собственное, нужно любить его
дружественной любовью: compassio sive connaturalitas ad res divinas fit per caritatem quae quidem nos unit Deo (сочувствие или соприродность божественным вещам
достигается через любовь, которая и соединяет нас с Богом). Вот почему
сверхъестественная Мудрость, сущность которой пребывает в разумении, имеет тем не менее
свою причину в воле. И причина эта - Любовь (Caritas)307.
Рождаясь из
сверхъестественной любви, которая устремляет душу к конечной цели
человека, Мудрость обладает не просто частной практической функцией,
имеющей силу только применительно к некоторым определённым случаям. Благодаря
Мудрости любовь достигает всех наших действий, пронизывает и направляет их к
высшему Благу. Без него они остаются ущербными. Речь идёт не просто об общем
перемещении интенции. Нельзя взять естественную мораль и в неизменном виде включить её в мораль
христианскую. Любовь не оставляет в прежнем состоянии ни одной нравственной
добродетели. Нет ни одного нравственного действия, которое под действием любви не
стало бы другим действием. В
этом можно убедиться, просто бросив взгляд на метаморфозу, претерпеваемую нашими действиями под влиянием
любви308.
Если привести эту
добродетель к её последнему основанию, им окажется тот непредставимый и
невозможный с человеческой точки зрения факт, что однажды человек должен будет
разделить с Богом вечное блаженство. Мы испытываем дружеское чувство к родителям,
потому что
живём с ними; мы можем испытывать его к согражданам, потому что разделяем с ними одну и ту же
национальную жизнь. Благодать Воплощения,
обожившая человеческую природу, делает для нас возможным чувство дружбы к Богу, потому что мы можем
жить с Ним. Быть причастным к жизни Бога, иметь для Него какую-то
ценность, что-то значить в Его жизни и знать об этом - вот источник нашей дружбы к Нему309. Никакая другая
добродетель, даже из числа даров благодати,
не сравнится с этой, потому что ни одна из них не достигает Бога в этой интимной глубине. Вера и надежда
приводят нас к Богу как причине
истины, которую Он открывает, и блага, которое Он обещает. Следовательно, вера и надежда приводят нас к
Богу только как причине подаваемых
Им даров. Но любовь даёт нам коснуться самого Бога. Мы верим в божественную
истину и надеемся получить от Бога блаженство;
значит, мы верим в Бога и надеемся на Бога как субстанцию и причину сообщённой в откровении истины и
обещанного блаженства. Но любим мы
Бога ради него самого - потому, что Он Бог110. Любовь достигает Бога и успокаивается в Нём. Ей
больше не к чему стремиться, потому
что она обладает всем.
Поэтому душа, живущая
сверхъестественной любовью, не может желать ничего, кроме самого Бога; а если и
желает остального, то лишь в
416 |
417 |
единстве своей воли с Божьей. Любить то, что любит Бог, и так, как Он любит, - это и есть
то самое eadem velle, eadem nolle (желание и нежелание одного и того же), в котором
заключается дружба. Но, как мы только что сказали, эта дружба основана на том,
что Бог разделяет с человеком определённое благо — блаженство; а блаженство есть
сам Бог. Вот почему человек должен любить Бога превыше всего остального, как причину и субстанцию
своей дружбы с Ним. Так сверхъестественная любовь приводит к завершению самое
глубокое и универсальное из стремлений естества. Всякое естественное движение
есть действие тела, которое (знает оно о том или не знает) действует ввиду
определённой цели. Следовательно, всякое естественное действие есть актуализация
некоторого
желания. Всё движущееся и всё движимое любит. Падающий вниз камень,
поднимающееся вверх пламя, растущее дерево, ищущее добычи животное, — всякое
сущее, одушевлённое и неодушевлённое, движется любовью. Любовью природной, если
оно лишено познания, и любовью животной, если оно является познающим существом.
Человек, наделённый умом и рассудком, способен к познанию того, что Бог существует, что
Он сотворил нас и призвал к совместному с Ним обладанию всеми благами. Отсюда
природная любовь человека к Богу: своего рода первая естественная дружба,
в которой человек по природе любит Бога превыше всего сущего. Вернее сказать:
любил бы, потому что чистота природы человека нарушена311. Поэтому
первое действие благодати состоит в восстановлении этой естественной любви к Богу
превыше всего прочего, которая отныне оказывается не разрушенной, а
включённой в сверхъестественную любовь человека к Богу. Сверхъестественная
дружба, основанная на разделении божественного блаженства, прежде всего восстанавливает
в человеке изначальную естественную дружбу с Богом. С этого момента воскресает
вся естественная мораль, с присущим ей порядком и иерархией составляющих её
добродетелей. Но она не смогла бы существовать вне условий, которые сделали возможным её
возрождение.
Для человека, природа которого находится в падшем состоянии, только благодать
обеспечивает то постоянство в стремлении воли к добру, благодаря
которому она в самой природе дорожит одной только волей Божьей.
Глава шестая
Последняя цель
Весь порядок творений
происходит от одной-единственной причины и стремится к одной-единственной
цели. Поэтому можно ожидать, что регулирующий принцип нравственных действий тождествен
регулирующему
принципу физических законов. Глубинная причина того, что камень падает
вниз, пламя поднимается вверх, небесная сфера вращается, а люди совершают
волевые действия, - одна и та же. Каждое из этих сущих действует для того, чтобы в
результате действия достигнуть собственного совершенства и тем самым реализовать своё
предназначение — служить
подобием Божьим: unumquodque tendens in suam perfectionem, tendit in divinam similitudinem (Всё, что стремится к
своему совершенству,
стремится к божественному подобию)312. Однако нужно добавить, что всякое
сущее, определяясь своей сущностью, реализует общую цель свойственным только ему
способом. Коль скоро все творения,
в том числе неразумные, стремятся к Богу как своей конечной цели и коль скоро всякое сущее достигает конечной
цели в той мере, в какой причастно её
подобию, то умные творения должны достигать цели своим особым способом, то есть
через собственное действие умных творений
— через познание. Совершенно очевидно, что конечная цель умной твари — познание Бога313. Такой
вывод неизбежен, и ряд других, столь же непосредственных доводов мог бы
подкрепить нашу уверенность в его необходимости. Однако полной внутренней
убеждённости мы достигнем не ранее,
чем увидим, как эта последняя цель объемлет и упорядочивает все промежуточные цели, а все частные блаженства оказываются лишь предпосылками этого окончательного
блаженства.
Человек, будучи
существом свободным и действующим по собственному усмотрению, всегда действует ради
какой-то цели. От этой цели его поступки получают видовую определённость, то есть
подпадают под различные виды в зависимости от цели, которая составляет одновременно их начало
и завершение314. Не подлежит сомнению, что, помимо множества частных
целей, существует конечная цель всей человеческой жизни, взятой как
целое. В самом деле, одни цели подчиняются другим и являются объектами
стремления ради других целей. Поэтому, если бы не было последней цели, эта
последовательность целей уходила бы в бесконечность. Точно так же ничто не могло бы
стать предметом стремления и
никакое действие не приходило бы к завершению, если бы последовательность движущего и движимого была бесконечной. Ведь всякое действие начинается ради какой-то цели и
завершается в ней. Поэтому необходимо
признать существование конечной цели315. В то же время представляется очевидным, что всё водимое
человеком водится ради этой конечной
цели. Действительно, конечная цель движет стремлением, подобно тому как перводвигатель движет всем остальным. Когда вторичная причина сообщает движение, она,
очевидно, делает это только в силу
того, что сама приводится в движение первым двигателем. Точно так же и вторичные цели оказываются
предметами желания и
419 |
418 |
движут стремлением лишь постольку, поскольку подчинены последней цели, то есть первому
из объектов желания316. Рассмотрим, в чём заключается эта последняя
цель.
Если мы захотим
узнать, как эти люди её себе представляют, то обнаружим представления самые разные и
весьма странные. Богатство, здоровье, власть и так далее — короче, все телесные блага
принимались за Высшее Благо и конечную цель. Но здесь налицо явное заблуждение.
В
действительности человек не является конечной целью мира; он сам представляет собой
только частное сущее, подчинённое, как и прочие сущие, высшей цели. Поэтому
удовлетворение желаний человеческого тела или его сохранение не могут составлять
Высшего Блага и конечной цели. И даже если допустить, что цель человеческого
разума и воли — сохранение человеческого существования, отсюда ещё не следует, что конечная цель
человека заключается в некоем телесном благе. Действительно, человеческое
существо состоит из души и тела, и если верно, что существование тела зависит от
души, то обратное неверно. Тело подлежит душе, как материя - форме. Поэтому
блаженство, конечная цель человека, ни в коем случае не может считаться
заключённым в каком-либо благе телесного порядка317.
Может быть, оно
заключено в наслаждении либо каком-нибудь ином душевном благе? Если словом
«блаженство» мы обозначаем не стяжание блаженства или обладание блаженством,
которое действительно принадлежит душе, а то, в чём состоит само блаженство, то
следует сказать следующее: блаженство не есть какое-либо душевное благо, но существует вне души и
бесконечно превышает её. Beatitude est aliquid animae; sed id in quo consistit beatitude, est aliquid extra animam (Блаженство есть нечто принадлежащее
душе; но то, в чём состоит блаженство, есть нечто вне души)318.
В самом деле, невозможно, чтобы последней целью человека была
человеческая душа или какое-либо из её свойств. Душа как таковая находится в
потенции: её знание или добродетель нуждаются в том, чтобы их перевели из
потенциального в актуальное состояние. Но то, что находится в потенции, относится к
своему акту, как незавершённое к завершённому: потенция существует лишь ввиду акта.
Отсюда очевидно,
что человеческая душа существует только ввиду чего-то иного и, следовательно,
не может быть для самой себя последней целью. Ещё более очевидно, что никакое благо
человеческой души не составляет Высшего Блага. Благом, составляющим конечную цель,
может быть только совершенное благо, дающее стремлению полное удовлетворение. Но
человеческое стремление, или воля, направлено, как мы установили, ко всеобщему
благу. С другой стороны, ясно, что всякое благо конечной, ограниченной души,
каковой является наша душа, в силу её ограниченности само оказывается ограниченным
и причастным. Поэтому невозможно, чтобы какое-либо из этих благ составляло Высшее Благо
человека и его последнюю цель. И вообще блаженство человека не может
заключаться ни в каком тварном благе. Оно может состоять, как мы сказали,
только в совершенном благе, полностью удовлетворяющем стремление: ведь
если бы после достижения этого блага человек ещё чего-либо желал, оно не было
бы последней целью. А поскольку полностью удовлетворить человеческое
стремление может только все-
420
общее благо, которое составляет собственный объект воли, то никакое тварное и причастное
благо не способно быть Высшим Благом и последней целью. Таким образом, блаженство
человека заключено только в Боге319 как в первом и всеобщем благе,
источнике всех прочих благ.
Мы узнали, в чём
заключается блаженство. Попробуем теперь определить, какова его сущность. Проясним
точный смысл этого вопроса. Термин «цель» (fin) может иметь два
значения. Во-первых, он обозначает сам предмет, которым мы хотим обладать: так, деньги
есть цель, преследуемая скупцом. Но он может обозначать также приобретение или обладание, или,
наконец, пользование желаемым предметом: обладание деньгами тоже есть цель,
преследуемая скупцом. Следует различать эти два значения применительно к
блаженству. Мы знаем, что есть блаженство в первом смысле: нетварное благо, именуемое
Богом. Он один
может, в силу Своей бесконечной благости, совершенно удовлетворить человеческую
волю. Но в чём состоит блаженство во втором смысле, это нам предстоит теперь
рассмотреть.
Прежде всего представляется, что блаженство,
взятое с этой второй точки зрения, есть некое тварное благо. Причина или предмет
блаженства
— несомненно, нечто нетварное, как уже было установлено. Но сама сущность
блаженства, то есть его обретение человеком и обладание последней целью, по необходимости
представляет собой нечто человеческое, а
следовательно, тварное320. Можно добавить, что это нечто есть действие и акт, потому что блаженство
составляет наивысшее совершенство
человека, а совершенство подразумевает акт, подобно тому как потенция подразумевает несовершенство321.
Наконец, скажем, что это действие - действие человеческого ума, из которого
исключены все прочие способности
души. В самом деле, невозможно утверждать, будто блаженство достигается действием ощущающей души. Мы установили, что сам предмет блаженства заключён не в телесных
благах. Но только такие блага доступны ощущениям; следовательно, они абсолютно
бессильны дать нам блаженство322.
Но и в разумной части души, которая состоит
из ума и воли, только ум способен непосредственно схватить предмет нашего блаженства и нашу последнюю цель.
Действительно, в самом блаженстве
надлежит различать сущность блаженства и наслаждение им, которое всегда его
сопровождает, но в конечном счёте оказывается по отношению к его сущности всего лишь акциденцией323.
Отсюда очевидно, что сущность
блаженства не может быть заключена в действии воли. Хотя все люди желают
достигнуть последней цели, обладание
которой составляет для них высшую степень совершенства, а значит, блаженство, тем не менее постижение целей не
есть функция воли. Воля устремляется
к отсутствующим целям, когда желает их, и к присутствующим, когда находит в них успокоение и наслаждение. Однако желание некоторой цели не означает её постижения,
но только движение к ней. Что же касается наслаждения, оно возникает в воле
только в присутствии предмета.
Другими словами, воля наслаждается предметом лишь при условии его присутствия.
Нельзя сказать, что предмет присутствует,
потому что воля наслаждается им. Таким образом, сама сущность блаженства
состоит в акте ума; и только наслаждение, которое сопровождает его, может рассматриваться как акт
воли"4.
421
Все эти доводы предполагают, что если
блаженство может быть достигнуто действием человека, оно достигается только
высочайшим и совершеннейшим из человеческих действий. Этот же принцип позволяет утверждать, что
блаженство должно состоять в действии созерцательного, а не
практического ума. Действительно, самой совершенной интеллектуальной
способностью будет та, у которой самый совершенный предмет: божественная
сущность. Но божественная сущность есть предмет созерцательного, а не практического
ума. Поэтому конституирующий блаженство акт должен быть актом созерцания325.
Остаётся определить его объект. Состоит ли, к примеру, это созерцание,
служащее источником блаженства, в рассмотрении и изучении умозрительных наук? Чтобы ответить на этот
вопрос, мы должны провести различение между двумя видами блаженства,
доступными человеку: блаженством совершенным и несовершенным. Совершенное блаженство
достигает подлинной сущности блаженства; несовершенное не достигает её, но в
некоторых частных пунктах причастно некоторым из свойств, определяющих подлинное
блаженство. Не подлежит сомнению, что подлинное блаженство не может быть сведено в
своей сущности к знанию умозрительных наук. Когда мы их рассматриваем, наш взгляд
простирается не далее первых начал этих наук, ибо каждая наука в целом виртуально
содержится в первых началах, из которых она выводится. Но первые начала
умозрительных наук известны нам только благодаря чувственному познанию. Поэтому рассмотрение
этих наук в целом не может возвысить наш ум над уровнем, к которому
приводит познание чувственных предметов. Следовательно, достаточно будет
рассмотреть, способно ли познание чувственного составить высшее блаженство
человека, то есть его высочайшее совершенство. Очевидно, что нет. Высшее не обретает
своего совершенства
в том, что само по себе является низшим в сравнении с ним. Низшее может
способствовать совершенству высшего лишь в той мере, в какой оно причастно
(хотя бы в малейшей степени) такой реальности, которая превыше его самого и превыше
того, совершенству чего оно способствует. Очевидно, что камень или любой другой
чувственный предмет в своей форме ниже человека. Поэтому если форма камня сообщает в процессе
чувственного познания некоторое совершенство человеческому уму, она
осуществляет это не просто как форма камня, но и в силу своей причастности
некоторой реальности высшего порядка в сравнении с человеческим умом: например, причастности
умному свету или чему-либо в том же роде. Таким образом, всякое знание, способное сообщить
человеческому уму некоторое совершенство, предполагает наличие высшего по
сравнению с человеческим умом объекта. Особенно верно это в том, что касается
совершеннейшего человеческого знания, сообщаемого блаженным созерцанием. Здесь мы
пожинаем благодатные плоды тех выводов, к которым пришли ранее, рассуждая о
ценности и пределах человеческого познания. Его собственным предметом является
чувственное, поэтому человеческий ум не может обрести блаженство и высочайшее
совершенство в рассмотрении чувственных вещей, которым ограничиваются
умозрительные науки326. Но он может найти в этом рассмотрении
несовершенное блаженство - единственно доступное нам в земной жизни. Как
чувственные формы причастны некоторому подо-
422
бию высших субстанций, так изучение
умозрительных наук есть своего рода причастность подлинному и совершенному блаженству327.
Благодаря
им наш ум переходит из потенции в акт, хотя они не могут привести его в
состояние полной и окончательной актуальности.
Всё это означает, что
сущностное и подлинное блаженство — не от мира сего: оно может быть обретено
только в ясном видении божественной сущности. Чтобы убедиться в правильности
такого вывода, нужно иметь в виду два следующих принципа. Во-первых, человек
не может быть
совершенно счастлив, пока ему есть чего желать и добиваться. Во-вторых, совершенство
всякой душевной способности измеряется природой её предмета. Предмет ума — quod quid est (то, что есть), то есть сущность вещи.
Следовательно, совершенство ума измеряется более или менее глубоким
знанием сущности его предмета. Например, если ум знает сущность следствия,
но это знание не даёт ему знания сущности причины, породившей данное следствие,
то можно сказать, что ум знает о существовании причины, но не знает её природы:
знает an sit (существует ли [она]), но не знает quid est (чтб она есть).
Другими словами, просто сказать, что ум знает эту причину, нельзя. Следовательно,
в познающем человеке, который знает о наличии причины, породившей следствие, остаётся
естественное желание узнать, какова эта причина. Таков источник того
любопытства и удивления, которые, по мнению Аристотеля, стоят у начала любого исследования.
Если некто видит затмение Солнца, он сразу
делает вывод, что этот факт имеет причину. Но поскольку причина ему неизвестна, он испытывает удивление и в силу этого начинает её доискиваться. Поиск прекратится
только тогда, когда причина данного
явления будет раскрыта в самой своей сущности. Теперь вспомним о том,
что человеческий ум знает о своём Творце. Как
мы видели, в собственном смысле он знает только сущности некоторых чувственных и тварных предметов, а от них
поднимается к знанию о
существовании Бога. Но человеческий ум никогда не достигает совершенного знания Первопричины328.
Поэтому человек испытывает естественное
желание полностью познать и непосредственно увидеть сущность этой причины. Но, по природе желая
видеть Бога, он не способен
подняться к этому видению своими силами. Поэтому последняя цель человека — это естественная цель,
которую только благодать даёт человеку
ясно познать и достигнуть. Свободно создавая умные субстанции, Бог не мог иметь иной цели, кроме как
возвысить их до блаженного созерцания. Оно одно способно утолить
естественное желание видеть их объект
- само сущее329.
Однако это
трансцендентное человеку и естеству блаженство — не какая-то
искусственная цель, выдуманная для согласования морали с религией. Между земным
блаженством, доступным для нас в этой жизни, и блаженством небесным, к которому мы
призваны, существует внутреннее согласие и преемственность330.
Последняя цель не отрицает наших человеческих целей, а, напротив, объемлет и
сублимирует их. В свою очередь, наши человеческие цели представляют собой
частичные подражания последней цели и её несовершенные заменители. Нет такой желаемой
вещи, желание которой, осмысленное и упорядоченное разумом, не могло бы получить
законного основания. В своей земной жизни мы
423
желаем здоровья и телесных благ; но здоровье
и телесное совершенство действительно
способствуют познавательным действиям, посредством которых мы достигаем совершенного человеческого счастья. Далее, мы
желаем внешних благ — таких, как блага имущественные. Но ведь они позволяют нам жить и совершать действия, требуемые
как созерцательной, так и
деятельной добродетелью. Поэтому эти блага, не будучи сущ-ностными признаками блаженства, служат его
орудиями. Мы желаем общества друзей, и мы правы: ведь речь идёт о
счастье в земной жизни, а счастливый человек
нуждается в друзьях. Нуждается не для того, чтобы извлекать из них
пользу: мудрец самодостаточен; и не для того, чтобы находить в них наслаждение:
мудрец находит совершенное наслаждение в следовании добродетели; но для того,
чтобы иметь материю, на которую могла бы
воздействовать его добродетель. Друзья нужны мудрецу, чтобы получать от
него благодеяния. Они служат ему почвой, на которую
изливается совершенство его добродетели. И наоборот: все блага подчиняются небесному блаженству и сублимируются в
нём. Даже когда человек в блаженном
созерцании видит Бога лицом к лицу, даже когда его душа уподобляется
Умной субстанции, - даже тогда блаженство человека не тождественно блаженству абсолютно бестелесной души. В самой небесной славе мы обнаруживаем вновь свою
составленность: eum enim naturale sit animae corpori uniri, non potest esse quod perfectio animae naturalem ejus perfectionem excludat (поскольку для души естественно быть соединенной с телом,
совершенство... души не может исключать её естественного совершенства). Пока
человек не достиг блаженства, тело есть полномочный представитель души и орудие
действий низшего порядка, обеспечивающих доступ к блаженству. Когда же блаженство
достигнуто,
душа вознаграждает своего слугу, сообщая ему нетленность и причастность своему бессмертному совершенству: ex beatitudine animae fiet redundantia ad corpus, ut et ipsum sua perfectione potiatur (блаженство души изливается на тело,
чтобы и оно достигло своего совершенства)331. Поэтому душа, соединённая с телом (некогда
животным, а теперь одухотворённым её
славой), уже не должна предаваться одним лишь материальным благам, связанным с
животной жизнью. Она больше не нуждается
в иных друзьях, кроме Бога, поддерживающего её Своей вечностью, истиной
и любовью. Однако нам не воспрещается верить, что радость на небесах переживается не в одиночку и что
небесное блаженство праведников,
довершённое созерцанием совместно переживаемой радости, украшено к тому же
вечной дружбой332. Так томизм продолжает естество сверхъестеством. Назвав непосредственным
предметом философии описание целостного человека, а не одной только
человеческой души, томизм определяет
предназначение именно этого целостного человека. Блаженство христианина,
как его мыслит св. Фома, - это блаженство человека в целом.
424
Глава седьмая
Дух томизма
До сих пор мы
рассматривали различные точки зрения на важнейшие проблемы томистской
философии, а также пытались при обсуждении этих проблем прояснить связь, которая
обеспечивает преемственность в их решении. Вероятно, будет небесполезно теперь, в конце, бросить общий
взгляд на пройденный путь и выделить с максимально возможной точностью константы философской
позиции св.
Фомы Аквинского.
Читатель уже,
несомненно, отметил (или, по крайней мере, почувствовал) явно унифицированный
характер томистского учения. Оно объясняет мир в целом, взятый с точки зрения
разума. Эта унифицированность вызвана прежде всего тем, что вся ткань томизма
соткана из небольшого числа постоянно переплетающихся принципиальных положений. Возможно, что
в основе она являет собой совокупность различных аспектов одной и той же идеи -
идеи бытия. Человеческая мысль удовлетворяется только тогда, когда
овладевает экзистенцией. Но никакая экзистенция не ограничивается приведением
нашего ума к бесплодной констатации данного. Напротив, она призывает ум к
всестороннему рассмотрению и пробуждает нашу интеллектуальную активность множественностью тех
аспектов, которые ум открывает в ней. Постольку, поскольку сущее не
отличается от самого себя, оно есть единое. В этом смысле можно сказать,
что сущее и единое тождественны, ибо сущность не может раздробиться
на части, не утратив в то же время своего бытия и своего единства. Но тот факт, что
всякое сущее по определению полагается неотделимым от самого себя, служит
основанием истины, высказываемой относительно этого сущего. Утверждать истину -
значит утверждать то, что есть, и приписывать каждой вещи определяющее её
бытие.
Следовательно, существование вещи определяет её истину, а истина вещи служит
основанием истины мысли. Мы мыслим истину в отношении вещи, когда приписываем последней
то бытие, каким она является. Таким образом устанавливается согласие между
нашей мыслью
и сущностью вещи, и именно оно обусловливает истинность нашего знания, подобно
тому как внутреннее согласие между сущностью вещи и вечной мыслью Бога об этой
вещи обусловливает истинность вещи вне нашего мышления. Следовательно, ряд отношений
истинности
есть лишь один из аспектов ряда отношений бытия. Точно то же самое имеет место в
том, что касается блага. Всякое сущее есть основание истины
постольку, поскольку оно познаваемо. Но постольку, поскольку оно
определяется конкретной мерой совершенства, то есть поскольку существует, -
оно есть предмет желания и предстаёт как некоторое благо. Отсюда в
нас возникает стремление овладеть им, когда мы находимся в его присутствии. Таким
образом, само сущее, без добавления к нему чего-либо извне, полагается в своём
единстве истины и благости. Каково бы ни было отношение тождества,
устанавливаемое нашим мышлением в любой момент синтеза, конституирующего систему;
425
какова бы ни была утверждаемая нами истина или желаемое нами благо, — наша мысль
всегда относится к сущему, утверждая его в согласии с самим собой,
усваивая его природу по способу познания или наслаждаясь его совершенством по
способу воления.
Но томизм - не система, если под
системой понимать глобальное объяснение мира, идеалистически выведенное из некоторых
априорных принципов
или сконструированное на их основе. Бытие - не понятие, которое может быть определено
в своём содержании раз и навсегда и положено a priori. В действительности
имеются только те или иные способы бытия, и эти способы требуют констатации. Способ,
данный нам самым непосредственным образом, - это наш собственный способ бытия и способ бытия
телесных вещей, среди которых мы живём. Каждый из нас существует, но существует
неполным и ущербным образом. В области, непосредственно доступной нашему опыту, мы
встречаем только субстанциальные составы, аналогичные нашему; только формы, связанные с материей
столь неразрывной связью, что эта связь определяет все сущее,
подверженное возникновению. Творческий акт мыслящего Бога непосредственно
завершается тем соединением материи и формы, которое конституирует это сущее. Но
сколь бы несовершенным ни было такое сущее, оно обладает некоторым совершенством в той
мере, в какой обладает бытием. В этом сущем мы уже открываем неотъемлемые от него
трансцендентальные отношения, которые мы определили выше.
Но в то же
время мы констатируем, что по какой-то причине (глубинная природа
которой остаётся непрояснённой) эти отношения не зафиксированы, не схвачены, не
определены. Фактически дело обстоит так, словно мы всё время должны
бороться за установление этих отношений, вместо того чтобы мирно наслаждаться
ими, как данным благом. Мы существуем, и существуем в
тождестве с самими собой, - однако не полностью. Мы немного не дотягиваем
до нашей собственной дефиниции. Никто из нас не реализует вполне ни
человеческой сущности, ни даже полного понятия своей собственной индивидуальности. Отсюда вместо того, чтобы просто
существовать, мы постоянно прикладываем
усилие, чтобы удержаться в бытии, чтобы сохранить себя и реализовать
себя. Это верно в отношении всех чувственных сущих, которые мы
обнаруживаем вокруг себя. Мир непрестанно терзается усилиями, сотрясается порывами и находится в постоянном становлении.
Так же и человек находится всё время в пути, переходя из одного
состояния в другое.
Это универсальное становление констатируется
в различении возможного и действительного, потенции и акта. Оно действительно в отношении всех вещей,
которые нам даны в опыте, и просто формулирует сам этот опыт. Подобно Аристотелю,
который отмечал универсальность применения, но невозможность определения этого
различения, св. Фома охотнее пользуется им, чем объясняет его. Ведь оно есть
своего рода постулат, формула, запечатлевшая в себе некий факт, принятие некоторого качества — на
этот раз не существования как такового, а определённого способа существования,
данного нам в опыте. Всякая сущность, не реализующая полностью свою дефиницию,
есть акт в той мере, в какой она её реализует, потенция в той мере, в какой её
не реализует, и
426
лишенность в той мере, в какой она страдает от
этой нереализованнос-ти. Сущность как акт есть действующее начало, которое
дает толчок движению к реализации. Именно из актуальности формы исходят все попытки такого рода.
Она представляет собой начало движения, источник становления, причину. Таким образом,
и здесь последним основанием всех констатируемых нами естественных процессов
оказывается то, что есть в вещах от бытия. Сущее как таковое сообщает свою форму как действующая
причина, производит изменения как движущая причина и придаёт этому изменению смысл
как целевая причина. Данная нам реальность — это вещи, непрестанно движимые
глубинной потребностью самосохранения и самодополнения.
Однако, размышляя об этом опыте, мы не
можем не заметить, что он не содержит в себе самом достаточной причины тех фактов,
которые предъявляет
нашему взгляду. Этот мир становления, который должен двигаться, чтобы
существовать; эти небесные сферы, вечно стремящиеся обрести самих себя
в каждой точке своих орбит; эти человеческие души, схватывающие сущее и
усваивающие его посредством ума; эти субстанциальные формы, всё время ищущие новую
материю для своего осуществления, — все они не содержат в самих себе причины собственного существования.
Если бы такие сущие могли быть объяснены из самих себя, они ни в чём не испытывали бы
недостатка и в них не было бы ничего недостающего. Но тогда они перестали бы
двигаться в поисках самих себя: они покоились бы в целостности своей наконец реализованной сущности и
перестали бы быть тем, чтб они есть.
Следовательно,
достаточную причину бытия вселенной мы должны искать за пределами мира возможного и
действительного, по ту сторону становления, — в таком сущем, которое целиком является
тем, чтб оно есть. Но это выведенное мышлением сущее явно должно быть другой
природы, нежели данное нам в чувственном опыте: ведь в противном случае мы, полагая
его, не выиграли бы ничего. Таким образом, мир становления предполагает начало,
которое не подвержено становлению и целиком находится вне его. Но тогда
возникает новая проблема. Если постулируемое в опыте сущее столь радикально отлично от
данного нам сущего, то как можем мы познать его, исходя из опыта, и чем может быть полезным для нас
его объяснение? Никакое дедуктивное или индуктивное заключение от одного сущего к
другому невозможно, если второе сущее не существует в том же смысле, что и
первое. И наш ум действительно никогда не сумел бы сделать такого заключения, если бы та
реальность, в которой мы живём, по своей иерархической и аналогической структуре не
была бы своего рода лестницей, ведущей вверх, к Богу. Именно потому, что всякое
действие есть осуществление сущности, а всякая сущность — некоторое количество
бытия и совершенства, мир предстаёт перед нами как некое сообщество высших и
низших сущностей. Само определение каждой сущности непосредственно указывает подобающее ей
место на соответствующем уровне этой иерархии. Поэтому для того, чтобы объяснить
действие индивидуума, требуется не только дефиниция самого этого индивидуума,
но и дефиниция той сущности, которую он ущербным образом воплощает. Однако и
определения
вида недостаточно, т. к. индивидуумы, в которых оно воплощается,
427
непрестанно движутся к самоосуществлению. Поэтому необходимо либо отказаться от
попытки объяснить действие индивидуума, либо искать ему достаточное
основание на другом, высшем уровне совершенства.
С этого момента мир предстаёт, по существу,
как иерархия, и философская проблема состоит в том, чтобы определить её точный
порядок, поместив
каждый разряд сущих на соответствующий уровень. Чтобы это сделать, никогда
не следует упускать из виду следующий общий принцип: большее или меньшее надлежит
оценивать и классифицировать только по отношению к наибольшему, относительное -
по отношению к абсолютному. Между Богом (простым и чистым Бытием) и полным небытием
находятся чистые Умы, или ангелы, ргоре Deus (близкие к Богу), и
материальные формы, ргоре nihil (близкие к небытию). Между ангелами и
материальной природой стоит человек - граница и линия горизонта,
проходящая между духами и телами. Таким образом, ангелы уменьшают бесконечное
расстояние, отделяющее человека от Бога, а человек заполняет собой промежуток,
отделяющий ангелов от материи. Каждому из этих уровней соответствует
собственный способ действия. Ибо каждое сущее действует постольку, поскольку находится в
акте, а степень актуальности отождествляется со степенью совершенства. Так
упорядоченная иерархия сущих дополняется упорядоченной иерархией их действий. При этом низшее
сущее и низшее действие высшей
ступени граничит с высшим сущим и высшим действием низшей ступени. Другими словами, принцип
непрерывности уточняет и определяет принцип совершенства. На самом деле оба эти
принципа просто выражают высший закон
сообщения бытия. Есть только одно бытие,
которому причастньг все творения: бытие божественное. И творения отличаются друг от друга не чем иным, как
большим или меньшим достоинством
того уровня причастности этому бытию, который они реализуют333. Поэтому степень их совершенства по
необходимости должна измеряться
расстоянием, отделяющим их от Бога, а сами они, будучи отличными друг от друга, должны
выстраиваться в иерархическом порядке.
Но если это так, то ум наш может,
исходя из чувственного, выводить существование трансцендентного Бога только по
аналогии. И только аналогия позволяет объяснить тот факт, что мир существует благодаря трансцендентному началу, не смешиваясь с
ним и не будучи просто дополнением к нему.
Сущее, сходное по аналогии, требует объяснения и может быть объяснено лишь через то, чему подражает: Non enim ens de multis aequivoce dicitur, sed per analogiam, et sic oportet fieri reductionem in unum (Ибо многое
называется сущим не в силу равнозначности, а по аналогии, и таким образом следует
сводить [многое] к единому)334.
Но при том, что
аналог обладает бытием своего образца в достаточной степени, чтобы последний мог
считаться его причиной, он обладает им таким образом, что бытие этой причины не
привходит в его собственное бытие. Слово «бытие» означает два разных
способа существования в зависимости от того, прилагается ли оно к Богу или к творению. Поэтому в их
отношении нельзя ставить вопрос о сложении или вычитании. Бытие творений — не
более чем образ, подражание божественному бытию. Как вспыхивающие вокруг
пламени отблески мно-
428
жатся, слабеют и гаснут, не затрагивая
субстанции пламени как таковой, — так подобия, свободно создаваемые божественной
субстанцией, обязаны всем своим бытием этой субстанции, существуют только благодаря ей, но в то
же время ничего не заимствуют из несвойственного им способа существования через самого
себя, ничего не прибавляют к нему и не отнимают от него ни малейшей частицы. Эти два
принципа -аналогии
и иерархии — позволяют объяснить тварь через трансцендентного Творца, а
также позволяют поддерживать отношение между ними, протянуть связи,
которые становятся конституирующими началами тварных сущностей и
законами их понимания. Какова бы ни была последующая физика вещей, она по
необходимости должна будет подчиниться метафизике сущности и качества. Если по
своему глубинному происхождению твари суть подобия, следует ожидать, что
аналогия поможет объяснить структуру мира, подобно тому как она объясняет его
сотворение.
Объяснить действие некоторого сущего - значит показать, что это действие
коренится в его сущности. А дать достаточное объяснение этой сущности -
значит показать, что определённое подобие чистого акта, точно
соответствующее тому, чтб есть данная сущность, должно иметь место в нашем
мире. Почему, в конечном счёте, такое подобие потребовалось такому миру, как наш?
Дело в том, что подражания любому образцу могут сущностно отличаться друг от друга
лишь при условии, что они обладают разной степенью совершенства. Поэтому конечная система образов
бесконечного бытия должна представлять все реальные ступени подобия, которые
могут иметь место в границах, указанных этой системе свободным выбором Творца.
Метафизическое объяснение физического явления всегда приводит к указанию
места данной сущности в иерархической структуре.
Что касается
иерархии, признано влияние Псевдо-Дионисия на мысль св. Фомы Аквинского.
Оно неоспоримо и до некоторой степени объясняет попытки отнести автора «Суммы теологии»
к последователям Плотина. Но такое утверждение приемлемо только в
определённых пределах. Ареопагит создал общую схему иерархии; он глубоко внедрил в сознание
необходимость такой иерархии; благодаря ему стало невозможно рассматривать
мир иначе, как иерархию. Но заботу о наполнении схемы Ареопагит оставил св. Фоме,
и даже если и указал различные уровни иерархии, то пребывал в неведении
относительно закона, управляющего их порядком и распределением. Да и можно ли
утверждать, что содержание вселенской иерархии мыслится автором обеих «Сумм» в неоплатоническом
духе? За исключением учения о чистых духах (в отношении которого тоже можно сделать
множество оговорок), нетрудно заметить, что это отнюдь не так. Бог Фомы
Аквинского-теолога тот же, что и Бог св. Августина; а влияние неоплатонизма на св.
Августина ещё не даёт права утверждать, что его Бог тождествен Богу Плотина.
Между плотиновским
умозрением и богословием Отцов Церкви стоит Яхве — личный Бог,
действующий умом и волей, свободно создающий вне Самого Себя реальный мир,
избранный Его премудростью из бесконечного числа возможных миров. Между этим
свободно сотворённым миром и Богом-Творцом пролегает непреодолимая пропасть и не
существует никакой преемственности, кроме преемственности порядка. В собствен-
429
ном смысле мир есть упорядоченная прерывность. Разве не очевидно, что перед нами
антипод неоплатонической философии? Делать из св. Фомы плотиновского или
плотинизирующего мыслителя — значит смешивать его с последователями Авиценны и
Аверроэса, то есть с противниками, которых он критиковал энергичнее всего.
Дистанция между этими
двумя философиями не менее ощутима, если от Бога мы перейдём к человеку. Мы сказали,
что Бог св. Фомы Аквинского -
это не Бог Плотина, а христианский Бог Августина. Можно добавить, что человек св. Фомы - человек не
Плотина, а Аристотеля. Их противоположность особенно очевидна в том, что
касается центральной проблемы:
отношения души и тела и вытекающего отсюда учения о познании. С одной
стороны — утверждение предельной независимости и почти полной
насыщенности души, что делает возможным платоновское
припоминание и, более того, мгновенное возвращение к Единому в экстатическом соединении; с другой - самое
решительное утверждение физической
природы души и бдительное стремление перекрыть все пути к непосредственному инстинктивному постижению интеллигибельного, оставляя открытым лишь один путь
— путь чувственного
познания. Платонизм полагает мистику естественным продолжением
человеческого познания; в томизме мистика присоединяется к естественному познанию и согласуется с ним,
но не продолжает его. Всем, что мы
знаем о Боге, мы обязаны нашему разуму, который размышляет над данными чувственного опыта. Так что
если кто-нибудь желает найти в
средневековье неоплатоническое учение о познании, его следует искать в другом месте, а не в философии
св. Фомы.
Возможно, это станет
ещё яснее, если оставить в стороне рассмотрение частной проблемы и обратиться
непосредственно к томистской вселенской иерархии как таковой. Мы много
говорили о Боге и Его творческой силе, об ангелах и их функциях,
о человеке и его действиях. Но если мы последовательно рассмотрим всю совокупность
наделённых умом творений и сам первый Ум, то окажется, что природа и объём
доступного
нам знания существенно меняются в зависимости от большей или меньшей степени
совершенства той реальности, которая составляет его предмет. Если мы хотим
отчётливо понять дух томистской философии, то нам нужно, обозрев иерархическую
лестницу сущего, перейти затем к рассмотрению ценностей и поместить каждый вид
познания на соответствующую ступень.
Что такое познание?
Это постижение существующего, и нет другого совершенного познания, кроме этого. Однако
представляется, что всякое
познание (в собственном смысле) высших ступеней вселенской иерархии по природе недоступно человеку. О Боге и
Чистых умах нам известно только то, что они существуют. Но мы не знаем, чтб они
есть по существу. С другой стороны,
несомненно, что ощущение неполноты нашего
знания о Боге вызывает в нас горячее желание обрести более полное и возвышенное знание о Нём. Но если
познание означает постижение
сущности познаваемого предмета, то Бог, Ангелы и вообще всё относящееся к разряду чистого
интеллигибельного по определению ускользает
от нашего ума. Поэтому мы вынуждены подменять отсутствующую у нас интуицию божественной сущности
множеством поня-
430
тий, совокупность которых смутно подражает тому, чем должна была бы быть подлинная
идея божественного сущего. Если собрать воедино всё сказанное об этом предмете, мы
получим ворох отрицаний или аналогий, не более того.
Где же тогда
собственная сфера человеческого познания? Где оно встречается со своим
собственным предметом? Только там, где соприкасается с чувственным. Здесь разум ощущает
себя хозяином той почвы, на
которую вступает, хотя и не проницает до конца данную ему реальность ввиду того, что материя, которая
содержится в индивидуальном
предмете, делает индивидуальное как таковое невыразимым. Описывая человека (то есть человеческий состав),
животных, небесные тела и их
свойства, отдельные элементы или их смешения, рациональное познание сохраняет соразмерность различным родам
исследуемых предметов. Его
содержание, пусть даже не достигающее полноты, — это содержание поистине позитивное.
И тем не менее в том, что есть в томизме
наиболее оригинального и глубокого, он представляет собой нечто иное, чем попытку упрочить основание науки или
расширить её сферу. Св. Фома, полагая чувственное собственным предметом
человеческого ума, вовсе не считает изучение чувственного наивысшей функцией нашей познавательной способности. Ибо человеческий
ум, для которого собственным
предметом является чувственное, имеет своей собственной функцией превращение чувственного в
умопостигаемое335. Из частного
объекта, на который падает свет ума, он извлекает общее благодаря
божественному подобию, которое этот частный объект несёт в себе как знак своего
происхождения. Поэтому можно сказать, что человеческий
ум в собственном смысле слова рождён и сотворён для всеобщего. Отсюда его влечение к предмету, по
определению абсолютно недоступному
для него: к божественной сущности. Здесь человеческий разум способен познать менее всего, но самая скромная из познанных
им истин об этом предмете превосходит достоинством и ценностью все прочие достоверности336.
Подобно всякой
великой философии, философия св. Фомы открывается в различных аспектах в зависимости от
доминирующих потребностей разных эпох, которые к ней обращались. Поэтому
нет ничего удивительного в том, что в наше время, когда столько умов пытаются восстановить связи
между философией и действительностью, злополучно разорванные опытом идеализма,
многие интерпретаторы св. Фомы настаивают на особой роли понятия существования в его
доктрине. То, что они приходят к сходным результатам явно независимыми друг от друга путями, делает
совпадение их выводов ещё более значимым. Приведём пример формулировок,
предложенных в последнее время. Так, утверждается, что собственным предметом
умного познания в томизме является бытие — «не только сущностное, или
чтойное, но экзистенциальное». Следовательно, всё мышление св. Фомы
«устремлено к существованию как таковому (не к действию, за исключением
практической философии, а к познанию»)337. И добавляется: «Томистская
философия экзистенциальна». Что под этим подразумевается, наш автор объясняет в специальном
разделе своей книги, озаглавленной «Отступление о существовании и философии» («Digression sur
.'existence et la filosophie»).
431
Квалифицируя таким образом учение св. Фомы,
он прежде всего хочет показать, что всякое человеческое познание, включая
метафизическое, отправляется от познания чувственных вещей и в конечном счёте к ним же приводит — «не для
того, чтобы познать сущность, но чтобы познать, как они существуют (ибо это также
должно знать), чтобы достигнуть их экзистенциальности и по аналогии с ними
постигнуть существование того, что существует нематериально, чисто духовно»338.
Это чрезвычайно
важный урок. Единственное, что вызывает опасение, - как бы крайняя насыщенность
формулировок не затруднила их понимание. Утверждать, что томистская философия
«экзистенциальна» в указанном выше смысле, - значит противопоставлять её
слишком натуралистической тенденции, побуждающей человеческий разум ограничиваться уровнем
абстракции. Известно, что потребности обучения только подкрепляют эту
тенденцию. Можно ли научить, не проясняя, не упрощая, не абстрагируя? Совершенно
реальна опасность удерживать самого себя и других на этом уровне понятийной
абстракции, к тому же вполне удовлетворяющем наш разум. Распутывая клубок
конкретных сущих, чтобы извлечь из него сущности, мы оттягиваем момент, когда нужно снова смешать
эти сущности в единстве конкретного. Мы боимся вновь погрузиться в ту путаницу, с
которой начинали и которую как раз должен был прояснить анализ. Некоторые оттягивают
этот момент настолько долго, что так и не дают ему наступить. Тогда философия ограничивается тем,
что последовательно обрубает действительность, высекая из неё сущности, словно
знание того, из каких сущностей состоит реальность, эквивалентно знанию самой
существующей реальности. Эта реальность прямо и непосредственно постигается
нами только в чувственном познании и через чувственное познание. Именно поэтому
наши суждения достигают своих объектов лишь тогда, когда разрешаются в этих
объектах: «Res sensibilis visibilis (чувственная видимая
вещь) есть
камень преткновения для всякого суждения, ex qua debemus de aliis judicare (отправляясь от которой
мы должны судить об остальном), потому что она есть камень преткновения
экзистенциальности»339. Чтобы избежать забвения этого принципа или,
скорее, забвения вытекающего из него подхода, метафизику рекомендуется погрузиться в
экзистенцию,
войти в неё как можно глубже «посредством максимально острого чувственного (и
эстетического) восприятия, а также посредством опыта страдания и
экзистенциальных конфликтов, чтобы там, в вышине, на третьем небе
естественного умного познания, постигнуть интеллигибельную субстанцию
вещей». На что наш автор замечает: «Нужно ли добавлять, что учитель, который всего
лишь преподаватель, удалённый от экзистенции и нечувствительный к этому третьему
уровню абстракции, прямо противоположен тому, каким должен быть метафизик? Томистская метафизика
была названа схоластической по имени своего самого жестокого
испытания. Школьная педагогика - её прямой враг. Ей необходимо
непрестанно торжествовать победу над своим внутренним врагом -
Профессором»340.
Невозможно сказать
лучше. Но посмотрим, что происходит, если суждения останавливаются на абстрактных
сущностях и не доходят до актуально существующих конкретных вещей. Сам св. Фома
заметил,
что свойства сущности меняются в зависимости от того, как она рассматривается: она
сама по себе, абстрактно, или же в состоянии конкретной актуализации в реальном сущем.
Св. Фома настолько ясно высказался по этому вопросу, что лучше всего просто
предоставить ему слово: «Каков бы ни был предмет, взятый в абстракции, будет верно сказать, что он не
содержит в себе никакого постороннего элемента, то есть ничего, кроме
своей сущности. Именно так говорят о человечестве, о белизне и
обо всех предметах того же рода. Это объясняется тем, что в данном случае человечество
обозначается как то, благодаря чему вот это есть человек, а белизна - как
то, благодаря чему вот это бело. Но, рассуждая абстрактно, нечто является человеком
через отношение к формальной причине человека, а белым — через отношение к
формальной причине белого. Вот почему абстракции такого рода не могут заключать в себе ничего постороннего. Иначе обстоит
дело в том, что касается обозначаемого в
конкретном смысле. В самом деле, человек означает то, что обладает человечеством, а белое - то,
что обладает белизной. Но тот факт,
что человек обладает человечеством или белизной, не мешает обладать ему и
чем-то другим, что не связано с формальной причиной бытия человеком или бытия
белым. Достаточно, чтобы это другое не было противоположно этой причине.
Поэтому человек или белое могут
обладать и другими признаками, помимо человечества или белизны. Вот почему белизна или человечество
считаются частями и атрибутами,
но не сказываются о конкретных сущих, ибо никакая часть не сказывается о целом»341.
Достаточно применить
эти наблюдения к самой философии, чтобы увидеть смещение перспективы в зависимости от
того, пренебрегаем мы ими или принимаем их во внимание. Опыт, от которого отправляется
философ, — это опыт мира в целом; и к нему же в конечном счёте он должен прийти: ведь
задача философа состоит именно в объяснении опыта. Единственный способ преуспеть в этом —
начать с максимально глубокого анализа различных элементов, которые заключены
в составляющих этот опыт фактических данных. Поэтому первая задача философа - разложить
конкретное на умопостигаемые элементы. Следует разъединить и представить по
отдельности те из них, которые даны нам один в другом. Это можно осуществить, только
представляя каждый элемент через особое понятие. Но необходимое условия различения понятий состоит-лменно
в том, что они должны заключать в себе всё содержание своей дефиниции и ничего
сверх того. Вот почему абстрактные сущности, из которых каждая отличается от
других, как отличны их понятия, отличается от других сущностей именно тем, что
исключает их.
Человечество — это то, благодаря чему человек является человеком, — и только это.
Человечество отнюдь не заключает в себе белизны, тем более что есть люди с
другим цветом кожи. И наоборот, белизна есть то, благодаря чему белое
бело, и она тем менее заключает в себе человечество, что можно назвать
неисчислимое количество белых сущих, ни одно из которых не будет человеком.
Таким образом, исследование реальности прежде всего приводит нас к разрешению беспорядочной
совокупности конкретных вещей на множество умопостигаемых сущностей, из которых каждая отлична
от других в той мере, в какой несводима к ним.
432 |
433 |
Тогда возникает вопрос: можно ли считать, что философия
есть абстрактное знание сущностей, взятых в
этом абстрактном состоянии? Ответить утвердительно — значит принять философию
понятия. Мы имеем в виду не просто
философию, которая пользуется понятиями (ибо такая необходимость присуща любому человеческому познанию), но философию, с точки зрения которой адекватное
постижение действительности
осуществляется в понятии и через понятие. История предлагает нам множество примеров философов такого рода.
Можно даже сказать, что разновидности их неисчислимы; но у нас нет
необходимости заниматься сейчас их
классификацией. Этот подход интересует нас главным образом потому, что выражает естественное
стремление разума мыслить «ясными и
определёнными идеями», а следовательно, отбрасывать в качестве смутного и
неясного всё то, что не вмещается в рамки строго определённых понятий. С этой точки зрения «простые природы», которыми оперировал Декарт, ничем не отличаются от
понятий того древа Порфирия, чью бесплодность он обличал. Пойдём дальше.
Какой бы метод мы ни избрали, даже если мы
начнём с заявления, что философия не
может иметь понятия для своего последнего объекта, — мы фактически всё
равно придём к философии понятия, если не позаботимся пойти в нашем исследовании далее сущности. Если речь идёт о простом историческом истолковании философских доктрин,
проблема остаётся прежней. Что касается интерпретации томизма, то мы
должны либо считать последней целью этой философии постижение сущностей, из которых состоит конкретная действительность (в
этом случае высший способ
человеческого познания окажется своего рода умной интуицией чистых сущностей), либо полагать конечной целью
рациональное познание, осуществляемое с помощью сущностей в том метафизическом
контексте, с которым сущности
связаны. Что бы мы ни думали об этом, не подлежит сомнению, что мысль св. Фомы
изначально была обращена именно к
познанию конкретного существующего, данного нам в чувственном опыте, и
первых причин самой этой данности, чувственных или нечувственньгх. Это подтверждает вся его философия, от метафизики до этики. Именно поэтому она была и остаётся
подлинной философией, а не
«схоластикой» в общепринятом дурном смысле слова. Любая философия порождает свою схоластику, но эти два
термина обозначают два разных по виду явления. Всякая достойная своего
имени философия отправляется от
действительности и возвращается к действительности; всякая схоластика отправляется от философии и возвращается к философии. Философия вырождается в схоластику,
как только начинает полагать
объектом размышления не конкретное существующее (в которое она должна проникнуть, чтобы углубить и
прояснить его), а формулы, предложенные для объяснения действительности.
Словно именно они, а не то, что в них объясняется, и есть сама
действительность! Такая ошибка влечёт за
собой в том числе неспособность к пониманию истории философии: ведь понимать
философа — не значит соотносить сказанное им в одном месте со сказанным
в другом месте. Понимать философа — значит в
каждый момент чтения соотносить сказанное им с предметом, о котором он говорит. Но ещё более, чем истории
философии, эта ошибка вредит самой философии. Учение св. Фомы подверга-
лось
опасности выродиться в схоластику всякий раз, когда его отделяли от реальности — его единственного предмета. Нет оснований
считать томизм схоластикой, ибо его предмет
— не сам томизм, а мир, человек и Бог,
постигнутые в самой их экзистенции как существующие. Поэтому верно, что
в этом первом смысле философия св. Фомы с полным правом может быть названа экзистенциальной.
Кроме
этого первого смысла, есть второй, ещё более радикальный. Возможно, он не менее
категорически требует применения к учению св. Фомы. Однако в данном случае
напрашивающаяся формулировка «экзистенциальная
философия» несёт в себе возможность стольких недоразумений, что следует опасаться возникновения и распространения новых «схоластических» споров, если пользоваться
ею без необходимых предосторожностей. Выражение «экзистенциальная философия»
появилось в наше время, и хотя
вдохновившие его интуиции также стары, как сама западная мысль, вряд ли возможно применить его к учению св. Фомы,
не рискуя быть заподозренным в желании омолодить это учение извне и
приспособить его к сегодняшней моде. Такое намерение было бы свидетельством отсутствия не только ума, но и
ловкости; к тому же оно означало бы
попытку отнести томизм к той группе учений, которой он в некоторых
фундаментальных вопросах противоположен. Когда сегодня мы говорим об
«экзистенциальной философии», это вызывает ассоциации с именами Кьеркегора, Хайдеггера, Ясперса и других философов. Основные философские линии этих мыслителей
не всегда совпадают, и поэтому томизм, сознающий свою собственную
сущность, в любом случае не может
присоединиться к этим учениям как к некоему монолиту. Такое
присоединение было бы тем большей ошибкой, что тогда томизм мог бы быть обвинён в поисках искусственного омоложения,
в попытках отсрочить наступление конца, которым грозит ему почтенный возраст, через облачение в одежды молодых
и полных жизни учений. Такая попытка
отнюдь не выглядела бы изящно и оказалась бы бесполезной для любой из заинтересованных сторон. Скорее, она породила
бы непонимание и множество недоразумений, отзвук которых ощущался бы долгое время.
Первой
и самой серьёзной ошибкой было бы создать впечатление, будто доктрина св. Фомы — одна из экзистенциальных философий.
Между тем подлинная проблема заключается скорее в том, чтобы выяснить: насколько те учения, с которыми хотят сблизить
томизм, заслуживают названия
экзистенциальных? Конечно, они много говорят об экзистенции, но рассматривают её только как предмет
потенциальной феноменологии человеческого существования. Можно
подумать, что примат существования неизменно означает для них тот примат
«этического», на котором так настаивал
Кьеркегор. Если поискать в этой группе учений философию, которая
преодолела бы феноменологическую позицию и
утвердила акт существования в качестве ключа всей метафизики, то такой
философии мы бы, скорее всего, не нашли. Но именно такое утверждение составляет
собственный характерный признак томизма. Поэтому
томизм как метафизика существования — не одна из экзистенциальных философий, но единственная экзистенциальная
философия. Все феноменологические учения, пребывающие в поисках онтологии,
434 |
435 |
по-видимому, бессознательно стремятся к томизму,
движимые естественным
желанием найти себе окончательное оправдание.
Характерная черта томизма — решимость
поместить в центр действительности существование как акт, трансцендентный
любому понятию. При этом томизм избегает двойной ошибки: немоты перед трансцендентностью
акта существования и искажения его природы объективацией. Единственный способ
говорить о существовании - это схватить его в понятии. Такое непосредственно
выражающее его понятие есть понятие сущего. Сущее — это то, что есть, или,
другими словами, то, что обладает существованием. Воспринять
существование интеллектуальной интуицией, которая непосредственно уловила бы
существование и только существование, невозможно. Мыслить — значит прежде всего схватывать в
понятии. Но объект всякого понятия — это сущность или то, что
представляется мышлению как сущность, то есть предмет. Существование же —
акт, а не предмет. Поэтому оно может быть схвачено только в сущности и через
сущность, актом которой является. Нельзя мыслить чистое est (есть), но можно мыслить id quod est (то, что есть). Всякое id quod est - это прежде всего сущее. И поскольку сущее есть первое
из всех понятий, оно есть первое начало познания - и само по себе, и в учении св.
Фомы Аквинского. Поэтому томизм с полным правом может быть назван «философией
сущего», если под сущим подразумевается ens, существующее, которое включает в себя акт существования (esse). Если верно,
что сама возможность философии связана с использованием понятий, то правильное
название философии определяется тем понятием, которое она утверждает в
качестве своего первого начала. Им не может быть esse, потому что esse как
таковое не является объектом сущностного понятия. Поэтому первым началом неизбежно
оказывается
понятие сущего. Именование томизма экзистенциальной философией не ставит под
вопрос законность его традиционного названия, а, скорее, подтверждает его.
Поскольку акт существования может быть схвачен только в понятии существующего,
томизм был и остаётся философией сущего, даже если с полным основанием именуется
экзистенциальной
философией. Возможно, окажется полезным следующее уточнение: абстрактное
понятие сущего амбивалентно по определению. В id quod est или в esse habens можно ставить акцент
либо на id quod и habens, либо на esse и est. И не только можно, и в
действительности акцент ставят либо на том, либо на другом. Обычно акцентируют id quod и habens, потому что они
представляют существующую res (вещь), то есть сущее как объект
понятия. Эта естественная тенденция к концептуализации так сильна,
что породила множество интерпретаций томизма, в которых esse, то есть сам акт
существования, по-видимому, не играет никакой сколько-нибудь значительной роли.
Уступая этой естественной склонности, интерпретаторы в конечном счёте
превращают томизм в философию
id quod, абстрагированного от esse. Поэтому для
того, чтобы вовремя внести необходимые
исправления, полезно квалифицировать томизм как «экзистенциальную философию».
Так восстанавливается полный смысл
термина ens (сущее) в языке св.
Фомы Аквинского. Тем самым предупреждается обеднение как самого термина, так и учения, первым
началом которого он является. Это обеднение наступа-
ет вследствие забвения того факта, что понятие,
обозначаемое термином ens, подразумевает прямую соотнесённость
с существованием: Nam ens dicitur quasi esse habens (Ибо о сущем говорится как о том, что
обладает существованием)342.
Нам могут возразить, что эта последняя формула лишняя,
ввиду своей общеизвестности. Может быть, и
так. Однако того факта, что она всем
известна, недостаточно. Нужно, чтобы все о ней думали, а думать о ней,
возможно, не так легко, как верить в неё. История различения сущности и существования, с её нескончаемыми,
продолжающимися и в наши дни
спорами, служит тому убедительным подтверждением. В этих спорах открылось, что
конкретное представление об акте существования подменяется абстрактным
понятием экзистенции, то есть существование
«эссенциализируется», превращается из акта в объект понятия. Соблазн совершить подмену столь силён,
что ему поддалось первое же поколение философов, пришедшее вслед за
поколением св. Фомы. На современном этапе
исторических исследований отправным
пунктом дискуссий о сущности и существовании считается труд Эгидия Римского. Между тем неоднократно
замечалось, что этот решительный сторонник различения сущности и
существования невольно выражается таким
образом, словно сущность есть одна вещь, а существование - другая. Вопрос о том, опредмечивал ли он акт существования сознательно, требует более внимательного
изучения. Нам же достаточно заметить, что его язык выдаёт явную
тенденцию к пониманию esse как веши и,
следовательно, к истолкованию различия между сущностью и существованием как различия между двумя предметами. «Esse et essentia sunt duae res» («Существование и сущность суть две
вещи»), -утверждает он343.
Многие другие последователи томизма выражались позднее сходным образом. Но различение сущности и
существования ничего не
даёт, если мыслить существование как некоторую сущность. Называя томизм «экзистенциальной
философией», мы пытаемся привлечь внимание к этому моменту.
Однако
мы ещё не коснулись последнего обоснования этой формулы. Недостаточно сказать, что понятие любого сущего подразумевает
esse и что это esse должно мыслиться как акт. Нужно добавить, что это esse есть акт самого сущего, понятие
которого подразумевает esse.; Во всяком esse habens esse есть акт
обладающего им habens, и воздействие этого акта на то,
что его получает, состоит именно в превращении последнего в существующее. Если
взять этот тезис во всей его полноте и со всеми онтологическими импликациями,
мы вновь получим хорошо известную томистскую формулу: nomen ens imponitur ab ipso esse (имя сущего даётся от самого
существования)344. Иными словами, акт существования есть сама сердцевина существующего, ибо последнее даже своё название получает от esse. В
таком понимании томистская онтология
характеризуется не столько различением
сущности и существования, сколько приматом акта существования - не над
сущим, но внутри него. Утверждать «экзистенциаль-ность» томистской философии - значит подчёркивать (несколько сильнее, чем
это делают обычно), что понятая таким
образом философия сущего есть прежде
всего философия существования.
437 |
436 |
Но это утверждение
ничего не даёт и в том случае, если за существованием перестают видеть реальность
сущности или если считают себя вправе, превознося существование, пренебрегать значением
сущности. Сущности
составляют умную материю мира. Вот почему со времён Сократа, Платона и
Аристотеля философия было охотой за сущностями. Но вопрос заключается в
том, хотим ли мы поймать их живьём или наша философия превратится в гербарий мёртвых
сущностей. Мёртвая сущность — это осадок, оставленный живой сущностью в разуме
в виде понятия, после того как она утратила связь со своим актом существования. Конечно, с мёртвыми
сущностями обращаться гораздо легче. Разум охватывает их со всех сторон
посредством дефиниций, которые он вырабатывает. Зная, что именно заключает в себе
каждая сущность, и пребывая в уверенности, что она есть то, что есть, и ничто
иное, рассудок чувствует себя защищённым от любых неожиданностей. Поэтому он
может без опасения
заняться выведением a priori свойств каждой сущности и даже заранее рассчитать
все их возможные сочетания. Но философия существования не могла бы удовлетвориться
подобными методами. Она прежде всего пожелала бы узнать, какие из возможных
комбинаций сущностей актуально реализованы. Возможно, достаточно скоро это
привело бы
её к констатации того факта, что множество реальных сочетаний сущностей относится
к числу тех, что были приняты за маловероятные или a priori объявлены
невозможными. Может быть, живые сущности находят в собственном акте
существования источник плодовитости и изобретательности, которые не поддаются
формулировке в голых понятийных дефинициях. Ни сущность, ни существование в
отрыве друг от друга не имеют смысла. Взятые сами по себе, они суть абстракции. Единственная конечная
реальность, которую может плодотворно исследовать разум, — это реальность
конкретного сущего: оригинальная и уникальная, а в случае человека к тому же
непредсказуемая и свободная актуализация неисчерпаемой сущности, совершаемая её
собственным актом существования.
Вряд ли можно найти у самого св. Фомы
хотя бы одну конкретную проблему, решение которой не зависело бы в конечном
счёте от этого принципа. Будучи прежде всего теологом, св. Фома лучше всего доказал его плодотворность
именно в построении своей теологии, в её яркой технической новизне.
Везде, где его философия соприкасается с теологией, она как бы озаряется
этим новым светом, которым существование освещает всё вокруг себя. По мере удаления
рассматриваемых проблем и понятий от основного ядра своего труда св. Фома включает в
него некоторые окостеневшие понятия, не тратя времени на их омолаживание в соприкосновении с
существованием - а может быть, и не видя в этом необходимости. Но
заметим, что даже если бы он проделал для нас эту работу, его учение
оставалось бы и сегодня открытым навстречу будущему. Оно остается таким всегда
- останется именно потому, что его исходным началом является плодотворная
энергия акта, а не застывшая формула понятия. Такая вселенная никогда не раскроет до
конца свою тайну, если только сама однажды не перестанет актуализироваться.
Дело в том, что
имеется упорядоченное множество действительных сущностей, которые реализуются своими
актами существования. Так
438
должно быть, потому что этот мир состоит из
сущих, а сущее — это «то, что обладает существованием». Каждое сущее обладает
своим собственным существованием, отличным от существования любого другого сущего: Habet enim res unaquaeque in seipsa esse proprium ab omnibus aliis distinctum (ибо всякая вещь
имеет в самой себе собственное существование, отличное от всех иных)345.
Пойдём дальше. Сущее, которое обладает существованием, именно через него
является сущим, потому что через него существует: Unumquodque est per suum esse (Всякое [сущее] существует через
своё существование)346. И если действие сущего, как это часто повторяют,
следует из его существования — operatic sequitur esse, — это надлежит
понимать не только в том смысле, что каково сущее, таково и его действие, но прежде
всего так, что действие сущего представляет собой развёртывание во времени первичного
акта существования,
которым конституируется это сущее. Так мы получаем понятие (notion) действующей причины, которое согласуется с непосредственной
очевидностью здравого смысла и придает ей ту метафизическую глубину, которой
она по природе лишена. Свойственное всем людям ясное ощущение того, что действующая
причина затрагивает само существование
следствия, находит здесь полное обоснование: causa importat influxum quedam in esse causati (причина вызывает
некий прилив
в существовании следствия)347. Единственное сущее, к которому не применима в
неизменном виде общая формула, — это Бог. Но это объясняется тем, что Бог
не существует через своё существование; Он есть своё существование. Поскольку мы можем
мыслить только в терминах сущего, а сущее схватывается нами только как сущность, мы
вынуждены
говорить, что Бог обладает сущностью. Но тут же следует добавить, что сущность Бога
есть Его существование: In Deo non est aliud essentia vel Quidditas quam suum esse (В Боге нет другой сущности, или чтойно-сти,
кроме Его существования)348. Будучи актом актов, существование всякого сущего
представляет собой первичную энергию, из которой рождаются все действия сущего — operatic sequitur esse. Поскольку же Бог есть сам акт существования, подобающим Ему собственным
действием
будет порождение актов существования. Порождение существования есть то, что
именуют творением; следовательно, творение составляет собственное
действие Бога: Ergo creatio est propria Dei actio349. A поскольку Он один
обладает силой творения именно потому, что Он есть Существование, то существование
оказывается Его собственным следствием: Esse est ejus proprius effectus350. Связь между этими
фундаментальными
понятиями носит строго необходимый характер: поскольку Бог по Своей
Сущности есть само Существование, тварное существование по необходимости должно
быть Его собственным следствием: Cum Deus sit ipsum esse per suam essentiam, oportet quod esse creatum sit proprius effectus ejus351. Этот однажды сделанный вывод становится, в свою очередь,
источником целой вереницы последующих выводов. Ибо всякое следствие подобно
своей причине; и то, благодаря чему оно теснее всего связано с причиной, есть
также то, благодаря чему оно больше всего подобно ей. Коль скоро сущее тварно,
его изначальное подобие Богу заключено в самом его существовании. Omne ens, in quantum habet esse, est Ei simile (всякое сущее,
поскольку оно обладает существовани-
439
ем, подобно
Ему [Богу])352. Прежде всего под этим подразумевается, что существование есть самое интимное,
глубинное и метафизически первичное во всяком сущем. Отсюда для всякой
онтологии, которая не останавливается на
уровне абстрактной сущности, возникает необходимость идти дальше, к экзистенциальным корням всякого сущего, чтобы достигнуть первоначала их единства: Unumquodque secundum idem habet esse et individuationem (всякое [сущее] обладает
существованием и инди-видуацией в соответствии
с одним и тем же)353. Таково, в частности, решение проблемы метафизической структуры человеческого существа. Если брать по отдельности сущность тела и
сущность души, мы никогда не коснёмся
того конкретного единства, каким является человек. Единство человека -
это прежде всего единство души, которое представляет собой не что иное, как
единство его собственного esse. Таким образом, один и тот же акт существования, исходя из божественного Esse, проникает
в мельчайшие клетки каждого человеческого тела, проходя через оживляющую его душу. В конечном счёте именно этим
объясняется тот факт, что, хотя душа представляет собой субстанцию, её
соединение с телом не является акцидентальным: Non tamen sequitur quod corpus ei accidentaliter uniatur, quia illud idem esse quod est animae, communicat corpori (Однако [из этого] не следует, что тело соединено с нею
[душой] акци-дентально, ибо то же самое
существование, которое принадлежит душе, сообщается телу)354. Будучи связан с Богом глубочайшими
онтологическими корнями, человек -
это познающее существо - именно здесь находит начало пути, ведущего его к познанию своей причины. Если человек проведёт достаточно подробный метафизический
анализ, то любое сущее приведёт его
к Богу. Ибо Он присутствует во всякой вещи как её причина, и поскольку божественное действие затрагивает
каждую вещь в самом её бытии, Бог актуально присутствует в её интимной
глубине: Oportet quod Deus sit in omnibus rebus, et intime (Бог необходимо должен пребывать во всех вещах, в самой их
глубине)355. В конечном счёте доказать бытие Бога — значит подняться разумом
от любого конечного акта существования к его причине — чистому Существованию. Именно в этой точке человеческое познание достигает
своего высшего предела. Утверждением Бога в качестве высшего Акта Существования заканчивается философия и начинается мистика. Скажем
просто, что, согласно констатации разума, познаваемая им действительность уходит своими корнями в Бога, не доступного разумному познанию: eum Deo quasi ignoto conjungimur
(Мы сопрягаемся с почти неведомым нам Богом)356.
Такое понимание учения св. Фомы нисколько
не разрушает его сущности, но, скорее, восстанавливает его действительную
сущность во всей полноте её прав. Ибо сущность
(essentia) есть нечто другое, гораздо большее, чем удовлетворяющая абстрактный разум чтойность (quidditas): quidditatis nomen sumitur ex hoc quod diffmitionem significat; sed essentia dicitur secundum quod per earn et in ea ens habet esse (название чтойности принимается, исходя из того, что оно указывает на дефиницию; о сущности
же говорится соответственно тому, что через неё и в ней сущее обладает бытием)357.
Эти слова не нуждаются в дополнении,
но зато порой нуждаются в повторении:
ведь человеческий разум так устроен, что
именно тот, кто твердит это чаще
всего, об этом сам же забывает.
Вполне справедливо указывалось на необходимость
различать проблему
и таинство и
на обязанность метафизика преодолеть первый уровень, чтобы достигнуть второго. Это верно, но при
условии, что ни первое, ни второе не
приносится в жертву. Ибо в тот момент, когда мы оставляем проблему и обращаемся к чистому таинству, кончается философия
и начинается мистика. Хотим мы того или нет, проблемы образуют ткань, из которой состоит философия. Мыслить —
значит познавать посредством понятий; и как только мы начинаем объяснять
действительность в понятийных терминах, мы
вступаем в область проблем. Речь идёт о настолько неизбежной
необходимости, что её вынуждены признать
даже те, кто сильнее всего стремится выбраться за пределы сферы проблем:
«Непроблематизируемое не может быть ни предметом рассмотрения, ни предметом объективации, и это по определению»338.
Коль скоро философствование означает
определённый способ рассмотрения действительности, оно может
соотноситься с ней только как с пробле-матизируемой.
Бог доступен философскому разумению только через
проблему существования Бога, за которой
следует проблема божественной природы, затем проблема божественного действия и
божественного правления в мире. Сколько таинств, столько проблем; но мы встречаем
их не только в области философского рассуждения о Боге. Наука о человеке изобилует таинствами: например, таинство познания
или таинство свободы. Вплоть до
мира материи нет такой области, которая была бы лишена тайн: в течение
столетий разум бьётся над такими загадочными явлениями, как действующая
причинность или присутствие качества. Отказ
от проблематизации таинств означал бы отказ от философствования.
Поэтому такой отказ не может послужить разрешению кризиса, который переживает
сегодня философия. Если нельзя устранить проблему,
то нельзя устранить и тайну. Реальная опасность возникает в тот момент,
когда проблема, возникающая в связи с таинством и как бы заключённая в нём, начинает претендовать на
самодостаточность и мнимую
автономию. Как только философ допускает такую ошибку, он вместе с комбинациями
абстрактных понятий вступает в бесконечную игру, входя в область антиномий чистого разума. Кант не был не прав, говоря,
что выйти из неё невозможно. Однако следует добавить, что всё предупреждает философствующий разум против
вступления в неё. Ибо философствование не должно быть ни обсуждением
чистых проблем, ни отречением от таинства,
но вечно возобновляющимся усилием рассматривать
всякую проблему в её связи с таинством или проблематизи-ровать таинство, вглядываясь в него с помощью
понятий.
Но есть одно таинство, о котором
можно говорить как о преимущественном объекте
философии, поскольку оно предполагается метафизикой. Это таинство акта
существования. Помещая его в самый центр действительности,
философия св. Фомы обезопасила себя от фатальной для метафизической
мысли угрозы бесплодия в области чистых абстракций.
До определённой степени предшественником св. Фомы на этом пути был Аристотель. Смысл Аристотелевой реформы
состоял именно в том,
чтобы сделать предметом философии не постигаемую мыслью идеальную
сущность, а реальное сущее как таковое. У Аристотеля oixjia.
441 |
440 |
реальность, — это уже не Идея, но отдельное существование
(субстанция), заслуживающее этого имени. Чтобы оценить значение Аристотелевой революции,
достаточно сравнить, как Платон и Аристотель решают проблему первого
начала всех вещей. Приступая к этой проблеме, Платон начинает с анализа действительности,
из которой выделяет умопостигаемый элемент, а затем поднимается по ступеням
умопостигаемого к тому, что оказывается первым умопостигаемым. Это Благо-само-по-себе, Идея, то
есть фактически гипостазированная абстракция. Аристотель же, отправляясь
от данной в чувственном опыте конкретной субстанции, то есть от существующего,
начинает, напротив, с выявления активного начала её бытия и действия, а затем
восходит от одного онтологического состояния к другому, вплоть до сущего, которое находится в самом первом
онтологическом состоянии. Это чистый акт. Он становится отныне высшей реальностью,
потому что только он вполне заслуживает имени сущего. От него зависит всё
остальное, ибо всё остальное подражает ему в вечно возобновляющемся усилии
имитировать в потоке времени его неподвижную актуальность.
Собственное усилие св. Фомы было
направлено на постижение внутри самого сущего того скрытого начала, которое служит
основанием актуальности сущего — но не как субстанции, а именно как сущего. На вопрос, задававшийся
в течение многих столетий (уже Аристотель говорил, что это старый вопрос): что
есть сущее? — св. Фома отвечает: сущее есть то, что обладает существованием. Такая
онтология не теряет ничего из умопостигаемой реальности, доступной человеку в
форме понятий. Как и онтология Аристотеля, она непрестанно анализирует, классифицирует,
определяет. Однако она никогда не забывает о том, что в самой своей интимной
глубине реальный предмет, дефиницию которого она конструирует, ускользает от дефиниции.
Реальный предмет - не абстракция, не вещь, ни даже просто формальный акт,
обусловливающий его бытие в качестве той или иной вещи. Реальный предмет есть акт,
который полагает его в существовании как действительно сущее, актуализирует саму
форму, придающую ему умопостигаемость. Когда философия пытается постигнуть таким
образом скрытую энергию, порождающую её объект, она находит в самом сознании
собственной ограниченности источник своей плодотворности. Она никогда не
считает своё
исследование доведённым до конца, потому что конец находится за пределами того,
что может быть заключено в рамках понятия. В данном случае мы имеем дело не с
философией, которая прислоняется к существованию, неизбежно теряя его
из вида, но, напротив, с такой философией, которая поворачивается к
существованию лицом и не отводит от него взгляда. Конечно, увидеть существование
невозможно; но мы, по крайней мере, знаем, что оно здесь, и можем полагать его в акте
суждения в качестве скрытого основания всего видимого и схватываемого в
определении. Вот почему томистская онтология не ограничивается рамками
человеческих знания XIII столетия. Более того, она не желает
останавливаться и на том, что мы знаем сегодня, в XX веке; но призывает нас вглядываться поверх нашей сегодняшней
науки в ту изначальную энергию, из которой одновременно рождаются всякий познающий субъект и
всякий познаваемый объект. Если всё сущее есть в
силу своего собственного акта существования,
то каждое из сущих выходит за рамки собственной дефиниции. Или, лучше сказать,
нет такой дефиниции,
которая была бы его собственной [полностью соответствующей ему] дефиницией.
Individuum est ineffabile (индивидуальное невыразимо). Да, оно невыразимо, но не по
причине недостатка, а по причине избытка.
Вселенная св. Фомы населена живыми сущностями, излившимися из источника столь же скрытого и плодоносного, как сама их
жизнь. В отличие от того, что можно было бы предположить, исходя из
множества внешних черт несходства, мир св. Фомы связан более глубоким родством с миром Паскаля, чем с миром
Декарта. Наше воображение создаёт
понятия о вещах поспешнее, чем природа их раскрывает: «Все вещи скрывают некую тайну, все вещи суть покровы, скрывающие Бога»359. Не это ли самое уже было
сказано св. Фомой с простотой не
менее выразительной, чем паскалевское красноречие: «Бог пребывает во всех вещах, в их интимной глубине» («Deus est in omnibus rebus, et intime»)? Это истинно в отношении собственного существования каждой вещи, отличного
от всех прочих существований и тем не менее скрывающего в самой своей глубине высшее
Существование - Бога.
Таким образом, если мы хотим найти
подлинный смысл томизма, нам нужно подняться над замкнутой сетью философских
тезисов, образующих доктрину,
к разуму и как бы самой душе св. Фомы. Ибо эта мощная архитектура идей берёт начало в глубокой религиозной жизни и тайном жаре души, ищущей Бога. Долгие и
утончённые дискуссии велись о том,
может ли человек, с томистской точки зрения, испытывать естественное желание достигнуть своей
сверхъестественной цели. В этом
вопросе решение должны вынести теологи. Им надлежит прийти к согласию в утверждении формулировок, которые,
уважая трансцендентность Бога, не позволили
бы в то же время отделить от Него человека.
Историк же может сказать только то, что св. Фома, строя свою доктрину, оставил в ней пустые места, и эти
пустоты наглядно свидетельствуют о
том, чего природа ожидает от благодати для своего усовер-шения. В основе этой философии, как и в основе
любой христианской философии, лежит
ощущение крайней нищеты и потребность в утешителе, которым может быть только Бог: Naturalis ratio dictat homini quod alicui superiori subdatur, propter defectus quos in seipso sentit, in quibus ab aliquo superiori eget adjuvari, et dirigi, et quidquid illud sit, hoc est, quod apud omnes dicitur Deus (Естественный разум указывает человеку, что он подчинён чему-то
высшему по причине немощи, ощущаемой им в самом себе. В этой немощи человек
нуждается в помощи и руководстве со стороны чего-то высшего; и чем бы это ни
было, оно есть то, что все именуют Богом)360. Это естественное чувство
пробуждается в человеческой душе благодатью, а в душе святого обостряется до
предела совершенной любовью. Страстное желание Бога, нашедшее у Хуана де ла Крус лирическое
выражение, у св. Фомы высказалось языком чистых идей. Их безличные формулировки не
должны заслонять от нас того факта, что они берут начало в этом страстном желании
Бога и в конечном счёте призваны его утолить.
Поэтому было бы
беспредметным занятием пытаться искать в томизме, как этого порой требуют, подспудную
внутреннюю жизнь, по
443 |
442 |
виду отличную от жизни самого томизма. Не нужно
думать, будто мудрая упорядоченность «Суммы теологии» и постепенное продвижение вперёд разума,
конструирующего камень за камнем это исполинское сооружение, представляют собой у св.
Фомы продукт внешней активности, под которой свободно циркулирует более богатая,
более глубокая и более религиозная мысль. Внутренняя жизнь св. Фомы, насколько тайна столь могучей
личности вообще может быть нам раскрыта, была, по-видимому, именно
такой, какой должна была быть, чтобы выразиться в подобном учении. Нет ничего
более изысканного и вдохновенного, чем эти доказательства идей, безошибочно
схваченных в дефинициях, отлитых в безупречные по точности формулировки и подчинённых
в своём развитии
строгому равновесию. Такое совершенство в изложении и организации философских
идей достигается только ценой полной самоотдачи. «Сумма теологии», с её отвлечённой
ясностью и безличной прозрачностью, представляет собой как бы
кристаллизованную и тем самым сохранённую для вечности внутреннюю жизнь
св. Фомы Аквинского. Чтобы вновь пробудить эту жизнь в самых глубоких и интенсивных её проявлениях,
нужно реорганизовать в соответствии с порядком, заданным самим св. Фомой, разнородные
элементы исполинского здания «Суммы», нужно изучить его внутреннюю структуру,
возродить в себе ощущение её необходимости. Только такая воля к пониманию, пробуждённая в нас
волей самого философа, позволит нам увидеть в этом свете отсвет сдерживаемого
пламени и вновь обнаружить за вереницей идей то мощное усилие, которое
соединило их в единое целое.
И только тогда томизм
предстанет перед нами во всей его красоте. Этой философией движут чистые идеи, вера в
ценность доказательств и самоотверженность перед лицом требований
разума. Возможно, те, кому мешают это понять неоспоримые трудности первых шагов в изучении
томизма,
смогут яснее увидеть этот его аспект, обратившись к религиозной духовности св.
Фомы. Если верно, что томистская доктрина имеет иной источник вдохновения, нежели
религиозная жизнь её создателя, разница между ними должна обнаружиться из сопоставления
способа
молитвы св. Фомы с его способом мышления. Однако, изучая сохранившиеся до наших дней молитвы св. Фомы
(религиозная ценность которых так высока,
что Церковь включила их в молитвенник), нетрудно заметить, что при всей их пылкости в них
нет ни эмоциональной экзальтации, ни
страстных восклицаний, ни духовных услаждений, характерных для других способов молитвы. Пыл св.
Фомы целиком выражается в прошении у Бога должного и как должно. Это
реальная, глубокая, ощутимая,
несмотря на суровость, пылкость ритмичных и созвучных формул; но это пылкость духовности, движение
которой следует порядку и ритму
движения мысли: Precor ut haec sancta Communio non sit mini reatus ad poenam sed intercessio salutaris ad veniam. Sit mihi armatura fidei,
et scutum bonae voluntatis. Sit vitiorum meorum evacuatio, concupiscentiae et libidinis exterminatio,
caritatis et patientiae, humilitatis et obedientiae, omniumque virtutum augmentatio; contra insidias inimicorum
omnium tarn visibilium quam invisibilium
firma defensio, motuum meorum tarn
carnalium quam spintualium perfecta quietatio; in te uno ac vero Deo firma adhaesio, atque finis mei felix consummatio (Молю, чтобы это святое
444
Причастие было мне не осуждением на кару, но
залогом грядущего спасения.
Да будет мне оружием веры и щитом благоволения. Да будет грехов моих уничтожением; вожделения и похоти
истреблением; любви и терпения,
смирения и повиновения и всех добродетелей приращением; от козней всех врагов
моих, видимых и невидимых, надёжным обо-ронением; порывов моих, телесных и духовных, совершенным успокоением; с Тобой единым, как истинным Богом,
нерушимым соединением и назначения моего счастливым исполнением)361.
Такая духовность не столько желает наслаждения, сколько жаждет света. Ритм фраз
и звучность слов ни в чём не нарушают гармонии идей. Но чьё мало-мальски
чувствительное ухо не уловит в этой ритмичной смене формул религиозного волнения и почти поэзии?
И действительно, сила разума,
которому с такой горячей любовью служил св. Фома, сделала его поэтом — может
быть (если верить оценке беспристрастного судьи), самым выдающимся поэтом всего
средневековья,
писавшим по-латьгни. Примечательно, что высокая красота произведений, которые
приписывают этому певцу Евхаристии, объясняется почти исключительно строгой
точностью и насыщенностью формулировок. Его «Ессе panis angelorum» («Вот ангельский
хлеб») или «Ого te devote, latens deitas que sub his figuris vere latitas» («Благоговейно молюсь Тебе, невидимое божество, поистине сокрытое под этими
образами») -настоящие богословские трактаты в сжатом виде, которые в то же время служили в течение
веков источником религиозного вдохновения для стольких верующих. Но, возможно,
наиболее показательный образец томистской
поэзии - это «Pange lingua»,
побудивший Реми Гурмона написать строки,
чистотой стиля равные строкам св. Фомы: «Св. Фома Аквинский всегда равно
гениален, и гений его — это прежде всего гений силы и уверенности, твёрдости и
точности. Всё, что он хочет сказать, он говорит утвердительно и словами столь
звучными, что сомнение в страхе
бежит прочь»362.
Pange lingua gloriosi corporis
mysterium
Sanguinisque pretiosi quern in
mundi pretium
Fructus ventris generosi Rex effudit
gentium.
Nobis datus, nobis natus ex
intacta Virgine
Et in mundo conversatus, sparso
verbi semine
Sui moras incolatus miro clausit
ordine...
(Воспой, язык, таинство славного тела
и драгоценной крови, которую во искупление мира пролил Царь народов, плод
благородного чрева. Нам данный, для нас рождённый от непорочной Девы и пребывавший в мире, в
рассыпанном семени Слова Своего чудесно заключил Он сроки жизни...)
Так от философии св.
Фомы мы переходим к его молитве, а от молитвы - к поэзии, не ощущая при этом
перехода в иную сферу. И это действительно так. Его философия в той же мере богата
поэзией, в какой его поэзия
насыщена мыслью. Как о «Сумме теологии», так и о «Pange lingua» можно сказать, что св. Фома всегда равно гениален, и гений его — это
прежде всего гений силы и уверенности, твёрдости и точности. Всё, что он
хочет сказать, он говорит утвердительно и с такой твёрдостью мысли,
что сомнение в страхе бежит прочь.
445
Быть может, это единственный случай,
когда столь требовательный разум отвечает зову столь религиозного сердца. Св.
Фома считал человека прежде всего способным к познанию явлений, однако он вовсе не думал, что наиболее
адекватное человеку знание есть также наиболее полезное и прекрасное из того, что он
может познать. Утвердив человеческий разум в чувственном как в его собственных
владениях и приспособив его к исследованию и поискам в этой сфере, св. Фома призывает разум обратиться к
другой области - уже не просто человеческой, но принадлежащей детям Божьим. Такова
мысль св. Фомы. Если исходить из того, что всякую философию должно определять не по
источникам, из которых она заимствует свои элементы, а по вдохновляющему её духу, то мы увидим в
томизме не плотиновскую или аристотелевскую доктрину, а прежде всего христианство. Учение
св. Фомы выразило языком разума всеобщее предназначение христианина. Даже
напоминая человеку о том, что в своей земной жизни он вынужден идти во тьме, не видя света и выхода,
оно неустанно направляло его шаги к тем вершинам, откуда открываются, подёрнутые
дымкой, дальние пределы Земли обетованной.