VI
План и закон
Как подтвердили еще раз новейшие исследования по социологии права, принцип формального права, согласно которому решение по каждому делу должно приниматься в соответствии с общими рациональными предписаниями, предусматривающими минимальное количество исключений ц позволяющими логически доказать, что данный случай подпадает под данное правило,— этот принцип применим только на либеральной конкурентной стадии капитализма.
Карл М а n н r е il м
Пожалуй, ничто не свидетельствует так ярко об особенностях жизни в свободных странах, отличающих их от стран с авторитарным режимом, как соблюдение великих принципов правозаконности. Если отбросить детали, это означает, что правительство ограничено в своих действиях заранее установленными гласными правилами, дающими возможность предвидеть с большой точностью, какие меры принуждения будут применять представители власти б той или иной ситуации. Исходя из этого индивид может уверенно планировать свои действия *. И хотя этот идеал полностью воплотить невозможно, ибо те, кто принимает законы, и те,
Продолжение. Начало см. «Вопросы философии», 1990, № 10.
* По классическому определению А. Дайси («Конституционное право».- 8-е изд., с. 19S), правозаконность - «это прежде всего абсолютный авторитет и главенство действующего законодательства, противопоставленные произвольным распоряжениям властей н исключающие не только произвол со стороны правительства, но и саму возможность действовать в каких-то ситуациях по своему усмотрению». В Англии этот термин приобрел ныне (в большой степени благодаря работе Л. Дайси) более узкий и специальный смысл, который нас здесь интересовать не будет. Солее широкое (и традиционное для Англии) значение понятия правозаконности или власти закона выявилось в начале XIX в. в Германии, когда там велись споры о природе правового государства.
|
кто их исполняет,— живые люди, которым свойственно ошибаться, но смысл принципа достаточно ясен: сфера, где органы исполнительной власти могут действовать по своему усмотрению, должна быть сведена к минимуму. Любой закон ограничивает в какой-то мере индивидуальную свободу, сужая круг средств, которыми люди могут пользоваться для достижения своих целей. Но правозаконность ограничивает возможности правительства, не дает ему произвольно вмешиваться в действия индивидов, сводя на нет их усилия. Зная правила игры, индивид свободен в осуществлении своих личных целей и может быть уверен, что власти не будут ему в этом мешать.
Можно, таким образом, утверждать, что, противопоставляя систему постоянно действующих правил, в рамках которых индивиды принимают самостоятельные экономические решения, системе централизованного руководства экономикой сверху, мы обсуждали до сих пор частный случай, подпадающий под фундаментальное разграничение правозаконности и деспотического правления. Либо правительство ограничивается установлением правил использования имеющихся ресурсов, предоставляя индивидам право решать вопрос о целях, либо оно руководит всеми экономическими процессами и берет на себя решение вопросов и о средствах производства, и о его конечных целях. В первом случае правила могут быть установлены заранее в виде формальных предписаний, никак не соотнесенных с интересами и целями конкретных людей. Их назначение— быть инструментом достижения индивидуальных целей. И они являются (по крайней мере должны быть) долговременными, чтобы существовала уверенность, что одни люди не смогут использовать их с большей выгодой для себя, чем другие. Лучше всего определить их как особые орудия производства, позволяющие прогнозировать поведение тех. с кем приходится взаимодействовать предпринимателю, но ни в коем случае не как инструменты для достижения конкретных целей или удовлетворения частных потребностей.
Экономическое планирование коллективистского типа с необходимостью рождает нечто прямо противоположное. Планирующие органы не могут ограничиться созданием возможностей, которыми будут пользоваться по своему усмотрению какие-то неизвестные люди. Они не могут действовать в стабильной системе координат, задаваемой общими долговременными формальными правилами, не допускающими произвола. Ведь они должны заботиться об актуальных, постоянно меняющихся нуждах реальных людей, выбирать из них самые насущные, т. е. постоянно решать вопросы, на которые не могут ответить формальные принципы. Когда правительство должно определить, сколько выращивать свиней или сколько автобусов должно ездить по дорогам страны, какие угольные шахты целесообразно оставить действующими или почем продавать в магазинах ботинки,— все такие решения нельзя вывести из формальных правил или принять раз навсегда или на длительный период. Они неизбежно зависят от обстоятельств, меняющихся очень быстро. И, принимая такого рода решения, приходится все время иметь в виду сложный баланс интересов различных индивидов и групп. В конце концов кто-то находит основания, чтобы предпочесть одни интересы другим. Эти основания становятся частью законодательства. Так рождаются привилегии, возникает неравенство,, навязанное правительственным аппаратом.
Обозначенное только что различие между формальным правом (или .юстицией) и «постановлениями по существу дела», принимаемыми вне рамок процессуального права, является чрезвычайно важным и в то же время очень трудным в практическом применении. Между тем сам принцип довольно прост. Разница здесь такая же, как между правилами
124
дорожного движения (или дорожными знаками) и распоряжениями, куда n по какой дороге людям ехать. Формальные правила сообщают людям заранее, какие действия предпримут власти в ситуации определенного типа. Они сформулированы в общем виде и не содержат указаний на конкретное время, место или на конкретных людей, а лишь описывают обстоятельства, в которых может оказаться в принципе каждый. И, попав в такие обстоятельства, каждый может найти их полезными с точки зрения своих личных целей. Знание, что при таких-то условиях государство будет действовать так-то или потребует от граждан определенного поведения, необходимо всякому, кто строит какие-то планы. Формальные правила имеют, таким образом, чисто инструментальный характер в том смысле, что их могут применять совершенно разные люди для совершенно различных целен и в обстоятельствах, которые нельзя заранее предусмотреть. И то, что мы действительно не знаем, каким будет результат их применения, какие люди найдут их полезными, заставляет нас формулировать их так, чтобы они были как можно более полезными для всех, как можно более универсальными. Это и есть самое важное свойство формальных правил. Они не связаны с выбором между конкретными целями н,"in конкретными людьми, ибо мы заранее не знаем, кто будет их использовать.
13 наш век с его страстью поставить все и вся под сознательный контроль может показаться парадоксальным утверждение, провозглашающее достоинством системы то, что мы не будем ничего знать о последствиях ее действия. Действительно, в описанной ситуации нам не дано знать о конкретных результатах, к которым приведут меры, предпринятые правительством, и это выгодно отличает ее от других возможных систем. Мы подошли здесь к самым основам великого либерального принципа правозаконности. А кажущийся парадокс исчезнет, как только мы продвинемся в нашем рассуждении немного дальше.
Мы прибегнем к аргументам двоякого рода. Первый из них — экономический, и мы наметим его здесь лишь в самых общих чертах. Государство должно ограничиться разработкой общих правил, применимых в ситуациях определенного типа, предоставив индивидам свободу во всем, что связано с обстоятельствами места и времени, ибо только индивиды могут знать в полной мере эти обстоятельства и приспосабливать к ним свои действия. А чтобы индивиды могли сознательно строить планы, у них должна быть возможность предвидеть действия правительства, способные на эти планы влиять. Но коль скоро действия государства должны быть прогнозируемыми, они неизбежно должны определяться правилами, сформулированными безотносительно к каким-либо непредсказуемым обстоятельствам. Если же государство стремится направлять действия индивидов, предусматривая их конечные результаты, его деятельность должна строиться с учетом всех наличествующих в данный момент обстоятельств n, следовательно, является непредсказуемой. Этим объясняется известный факт, что чем больше государство «планирует», тем труднее становится планировать индивиду.
Второй аргумент — моральный или политический — имеет к обсуждаемой проблеме еще более непосредственное отношение. Если государство в самом деле предвидит последствия своих действий, это значит, что оно лишает нрава выбора тех, на кого эти действия направлены. Когда есть два пути, имеющие разные последствия для разных людей, то выбирает один из них государство. Создавая новые возможности, равные для всех, мы не можем знать, как они будут реализованы: ситуация является принципиально открытой. Общие правила, т. е. подлинные законы, кардинально отличные от постановлений и распоряжений, должны, следовательно,
125
создаваться так, чтобы они могли работать в не известных заранее обстоятельствах. А значит, и результаты их действия нельзя знать наперед. В этом и только в этом смысле законодатель должен быть беспристрастным. Быть беспристрастным означает не иметь ответов на вопросы, для решения которых надо подбрасывать монету. Поэтому в мире, где все заранее предсказано и известно, правительство всегда оказывается пристрастным.
Когда точно известно, какое действие на определенных людей окажет та или иная политика государства, когда правительство нацеливает свои меры на конкретные результаты, оно, конечно, знает все наперед и, следовательно, не может быть беспристрастным. Оно не может не принимать чью-либо сторону, навязывая всем гражданам свои оценки, и вместо того чтобы помогать им в достижении их собственных целей, заставляет их стремиться к целям, «спущенным сверху». Если в момент принятия закона известен его результат, такой закон уже не является инструментом, который свободный человек может использовать по своему усмотрению. Это инструмент, с помощью которого законодатель воздействует на людей, преследуя свои цели. И государство уже более не является в такой ситуации утилитарной машиной, призванной помогать индивидам в реализации их личных качеств и возможностей. Оно превращается в «моральный» институт не в том смысле, что мораль противопоставлена здесь чему-то аморальному, а просто оно навязывает людям свои суждения по моральным вопросам, могущие быть как моральными, так и в высшей степени аморальными. С этой точки зрения нацистское, как и всякое коллективистское, государство является моральным, а либеральное — нет.
Я предвижу возможное возражение, которое заключается в том, что экономист, осуществляющий планирование, будет опираться не на свои личные предрассудки, а на общие представления о разумном и справедливом. Такое мнение обычно находит поддержку у людей, имеющих опыт планирования на уровне отдельной отрасли, которые обнаружили, что найти решение, примиряющее различные интересы, не так уж трудно. Примеры эти, однако, ничего не доказывают. Дело в том, что «интересы», представленные в отдельной отрасли,— это совсем не то, что интересы общества в целом. Чтобы в этом убедиться, достаточно рассмотреть только один, но весьма типичный случай, когда капиталисты и рабочие одной отрасли ведут переговоры о политике рестрикций, грабительской по отношению к потребителю. В такой ситуации проблема получает обычно какое-нибудь простое решение, например, «награбленное», т. е. дополнительный доход, делят в той же пропорции, что и прежние доходы. Но такое решение просто игнорирует интересы тысяч и миллионов людей, которые реально терпят при этом убытки. Если мы хотим испытать на прочность принцип «справедливости» как орудие экономического планирования, надо попробовать применить его в такой ситуации, где налицо и прибыли, и потери. И тогда станет совершенно ясно, что никакой общий принцип, в том числе принцип «справедливости», проблемы не решает. В самом деле, поднять ли зарплату медицинским работникам или расширить круг услуг, оказываемых больным? Дать больше молока детям или улучшить условия сельским труженикам? Создать дополнительные рабочие места для безработных или повысить ставки уже работающим? Чтобы решать вопросы такого рода, надо иметь абсолютную и исчерпывающую систему ценностей, в которой любая потребность каждого человека или группы будет иметь свое четкое место.
Действительно, по мере того как планирование получает все большее распространение, количество ссылок на «разумность» и «справедливость» в законодательных актах неуклонно растет. Практически это означает, что возрастает число дел, решение которых оставлено на усмотрение судьи или какого-то органа власти. Сейчас уже настало время, когда
126
можно приниматься писать историю упадка правозаконности и разрушения правового государства, основным содержанием которой будет проникновение такого рода расплывчатых формулировок в законодательные акты н в юриспруденцию, рост произвола, ненадежности суда и законодательства, а одновременно и неуважения к ним, ибо при таких обстоятельствах они не могут не стать политическими инструментами. В этой связи важно еще раз напомнить, что процесс перехода к тоталитарному планированию и разрушения правозаконности начался в Германии еще до прихода к власти Гитлера, который лишь довел до конца работу, начатую его предшественниками.
Нет никаких сомнений, что планирование неизбежно влечет сознательную дискриминацию, ибо, с одной стороны, оно поддерживает чьи-то устремления, а чьи-то подавляет, и с другой,— позволяет кому-то делать то, что запрещено другим. Оно определяет законодательство, что могут иметь n делать те или иные индивиды и каким должно быть благосостояние конкретных людей. Практически это означает возврат к системе, где главную роль в жизни общества играет социальный статус, т. е. происходит поворот истории вспять, ибо, как гласит знаменитое изречение Генри Мей-па, «развитие передовых обществ до сих пор всегда шло по пути от господства статуса к господству договора». Правозаконность, в еще большей степени, чем договор, может считаться противоположностью статусной системы. Потому что государство, в котором высшим авторитетом является формальное право и отсутствуют закрепленные законом привилегии для отдельных лиц, назначенных властями, гарантирует всеобщее равенство перед законом, являющее собой полную противоположность деспотическому правлению.
Из всего сказанного вытекает неизбежный, хотя на первый взгляд и парадоксальный вывод: формальное равенство перед законом несовместимо с любыми действиями правительства, нацеленными на обеспечение материального равенства различных людей, и всякий политический курс, основанный на идее справедливого распределения, однозначно ведет к разрушению правозаконности. Ведь чтобы политика давала одинаковые результаты применительно к разным людям, с ними надо обходиться по-разному. Когда перед всеми гражданами открываются одинаковые объективные возможности, это не означает, что их субъективные шансы равны. Никто не будет отрицать, что правозаконность ведет к экономическому неравенству, однако она не содержит никаких замыслов или умыслов, обрекающих конкретных людей на то или иное положение. Характерно, что социалисты (и нацисты) всегда протестовали против «только» формального правосудия и возражали против законов, не содержащих указаний на то, каким должно быть благосостояние конкретных людей *. И они всегда призывали к «социализации закона», нападая на принцип независимости судей, и вместе с тем поддерживали такие направления в юриспруденции, которые, подобно «школе свободного права», подрывали основы правозаконности.
Можно утверждать, что с позиций правозаконности практика применения правила без всяких исключений является в определенном смысле более важной, чем содержание самого правила. Вновь обратимся к уже знакомому примеру: мы можем ездить и по левой, и по правой стороне дороги, это не имеет значения, существенно лишь то, что мы все делаем это одинаково. Данное правило позволяет нам предсказывать поведение других людей. А это возможно, если все выполняют его неукос
---------------* Поэтому нельзя сказать, что юридический теоретик нацизма Карл Шмитт совершенно поправ, противопоставляя либеральному правовому государству национал-социалистский идеал «справедливого государства». Правда, такая справедливость, противоположная формальному правосудию, неизбежно ведет к дискриминации.
127
нительно, даже в тех случаях, когда оно может показаться несправедливым.
Смешение принципов формального правосудия и равенства перед законом с принципами справедливости и принятия решений «по существу дела» часто приводит к неверной трактовке понятия «привилегии». Примером может служить приложение термина «привилегии» к собственности как таковой. Собственность была привилегией в прошлом, когда, па-пример, земельная собственность могла принадлежать только дворянам. И она является привилегией в наше время, когда право производить пли продавать определенные товары дается властями только определенным людям. Но называть привилегией всякую вообще частную собственность, которую по закону может получить каждый, и только потому, что кто-то преуспел в этом, а кто-то нет, значит начисто лишать понятие «привилегии» смысла.
Отличительная особенность формальных законов — непредсказуемость конкретных результатов их действия — помогает прояснить еще одно заблуждение, которое состоит в том, что либеральное государство — это бездействующее государство. Вопрос, должно ли государство «действовать» или «вмешиваться», представляется бессмысленным, а термин «laissez-faire», как мне кажется, вводит в заблуждение, создавая неверное представление о принципах либеральной политики. Разумеется, всякое государство должно действовать, и всякое его действие является вмешательством во что-то. Действительная проблема состоит, однако, в том, может ли индивид предвидеть действия государства и уверенно строить свои планы, опираясь на это предвидение. Если это так, то государство не может контролировать конкретные пути использования созданного им аппарата, зато индивид точно знает, в каких пределах он защищен от посторонних вмешательств и в каких случаях государство может повлиять на осуществление его планов. Когда государство контролирует соблюдение стандартов мер и весов (или предотвращает мошенничество каким-то другим путем), оно несомненно действует. Когда же оно допускает насилие, например, со стороны забастовочных пикетов, оно бездействует. В первом случае оно соблюдает либеральные принципы, во втором — нет. Это относится к большинству постоянных установлений, имеющих общий характер, таких, как строительные нормы или правила техники безопасности: сами по себе они могут быть мудрыми или сомнительными, но поскольку они являются постоянными и не ставят никого конкретно в привилегированное или в ущемленное положение, они не противоречат либеральным принципам. Конечно, и такие законы могут иметь, кроме долговременных непредсказуемых последствий, также и непосредственные, и вполне поддающиеся предвидению результаты, касающиеся конкретных людей. Но эти непосредственные результаты не являются (по крайней мере не должны быть) для них главными ориентирами. Впрочем, когда предсказуемые последствия становятся важнее долговременных эффектов, мы приближаемся к той черте, у которой это различие, ясное в теории, на практике начинает стираться.
Концепция правозаконности сознательно разрабатывалась лишь в либеральную эпоху и стала одним из ее величайших достижений, послуживших не только щитом свободы, но и отлаженным юридическим механизмом ее реализации. Как сказал Иммануил Кант (а перед этим почти теми же словами Вольтер), «человек свободен, если он должен подчиняться не другому человеку, но закону». Проблески этой идеи встречаются но крайней мере еще со времен Древнего Рима, но за последние несколько столетий она еще ни разу не подвергалась такой опасности, как сей-
128
час. Мнение, что власть законодателя безгранична, явившееся n какой-то степени результатом народовластия и демократического правления, укрепилось в силу убеждения, что правозаконности ничто не угрожает до тех пор, пока все действия государства санкционированы законом. Но такое понимание правозаконности совершенно неверно. Дело не в том, являются ли действия правительства законными в юридическом смысле. Отит могут быть таковыми и все же противоречить принципам правозаконности. Тот факт, что кто-то действует на легальном основании, еще ничего не говорит нам о том, наделяет ли его закон правом действовать произвольно или он предписывает строго определенный образ действий. Пусть Гитлер получил неограниченную власть строго конституционным путем, n, следовательно, все его действия являются легальными. Но решится ли кто-нибудь на этом основании утверждать, что в Германии до сих пор существует правозаконность?
Поэтому, когда мы говорим, что в планируемом обществе. пет места правозаконности, это не означает, что там отсутствуют законы или что действия правительства нелегальны. Речь идет только о том, что действия аппарата насилия, находящегося в руках у государства, никак не ограничены заранее установленными правилами. Закон может (а в условиях централизованного управления экономикой должен) санкционировать произвол. Если законодательно установлено, что такой-то орган может действовать по своему усмотрению, то какими бы ни были действия этого органа, они являются законными. Но не право законными. Наделяя правительство неограниченной властью, можно узаконить любой режим. Поэтому демократия способна привести к установлению самой жестокой диктатуры *.
Если закон должен дать возможность властям управлять экономической жизнью, он должен наделить их полномочиями принимать и осуществлять решения в непредвиденных обстоятельствах, руководствуясь при этом принципами, которые нельзя сформулировать в общем виде. В результате по мере распространения планирования законодательные полномочия оказываются делегированы министерствам и другим органам исполнительной власти. Когда перед прошлой войной по делу, к которому вновь привлек внимание покойный лорд Хьюстон, судья Дарлинг заявил, что «согласно прошлогоднему постановлению парламента министерство сельского хозяйства действует по своему усмотрению и его руководство не может быть привлечено к ответственности за свои действия, во всяком случае не больше, чем члены самого парламента», это заявление прозвучало тогда еще непривычно. Сегодня такие вещи происходят чуть ли не каждый день. Постоянно возникающие новые органы наделяются самыми широкими полномочиями и, не будучи связаны никакими четкими правилами, получают практически не ограниченную власть враз-личных областях жизни.
Итак, принципы правозаконности накладывают определенные требования на характер самих законов. Они допускают общие правила, известные как формальное право, и исключают законы, прямо нацеленные на
* Таким образом, вовсе не свобода и закон вступают в конфликт, как это считали в XIX в. Уже Дж. Локк показал, что не может быть свободы без закона. Реальный конфликт - это противоречие между законами двух типов, настолько непохожими друг на друга, что не следовало бы для их обозначения употреблять один n тот же термин. К первому типу, соответствующему принципам правозаконности, относятся общие, заранее установленные «правила игры», позволяющие индивиду прогнозировать действия правительственных органов и знать наверняка, что позволено и что запрещено ему, наряду с другими гражданами, делать в тех или иных ситуациях. Ко второму типу относятся законодательно закрепленные полномочия властей действовать по своему усмотрению. Поэтому в условиях демократии, если она идет по пути разрешения конфликтов между различными интересами не по заранее установленным правилам, а «по существу спора», правозаконность может быть с легкостью уничтожена.
5 Вопросы философии, ,\« 11 129
конкретные группы людей или позволяющие кому-то использовать для такой дискриминации государственный аппарат. Таким образом, закон регулирует вовсе не все, наоборот, он ограничивает область действия властей, однозначно описывая ситуации, в которых они могут и должны вмешиваться в деятельность индивидов. Поэтому возможны законодательные акты, нарушающие принципы правозаконности. Всякий, кто это отрицает, вынужден будет признать, что решение вопроса о наличии право-законности в современной Германии, Италии или России определяется только тем, каким путем пришли к власти диктаторы,— конституционным или неконституционным *.
В некоторых странах основные принципы правозаконности сведены в Билль о правах или в Конституцию. В других они действуют просто в силу установившейся традиции. Это не так уж важно. Главное, что эти принципы, ограничивающие полномочия законодательной власти, какую бы форму они ни принимали, подразумевают признание неотъемлемых прав личности, прав человека.
Трогательным, но показательным примером неразберихи, к которой привела многих наших интеллектуалов вера в несовместимые идеалы, является пламенное выступление в защиту прав человека одного из ведущих сторонников централизованного планирования — Герберта Уэллса. Права личности, сохранить которые призывает г-н Уэллс, будут неизбежно противоречить планированию, которого он вместе с тем так жаждет. В какой-то степени он, по-видимому, сознает эту дилемму, ибо положения созданной им «Декларации Прав Человека» пестрят оговорками, уничтожающими их смысл. Так, провозглашая право каждого человека «продавать и покупать без всяких ограничений все, что не запрещено продавать и покупать по закону», он тут же сводит на нет это замечательное заявление, добавляя, что оно касается купли и продажи «в таких количествах и на таких условиях, которые совместимы с общим благосостоянием». Если учесть, что все ограничения, когда-либо налагавшиеся на куплю и продажу, мотивировались соображениями «общего благосостояния», становится ясно, что данный пункт не предотвращает никакого произвола властей и, следовательно, не защищает никаких прав личности.
Или возьмем другое положение «Декларации», в котором говорится, что каждый человек «может выбирать любую профессию, не запрещенную законом», и что «он имеет право на оплаченный труд и на свободный выбор любой открытой перед ним возможности работы». Здесь ничего не
* Еще один пример, иллюстрирующий нарушение законодателями принципов правозаконности, это известная в английской истории практика парламентского осуждения — объявление человека вне закона за особо тяжкие преступления. В уголовном праве принцип правозаконности выражен латинской фразой: nulla poena sine lege - не может быть наказания без закона, предусматривающего это наказание. Суть его заключается в том, что закон должен существовать в виде общего правила, принятого до возникновения случая, к которому он применим. Никто не станет утверждать, что Ричард Роуз, повар епископа Рочестерского, «сваренный заживо и без исповеди» по постановлению парламента в царствование Генриха VIII, был казнен в соответствии с принципами правозаконности. Однако ныне во всех либеральных странах правозаконность стала основой уголовного делопроизводства. Но в странах с тоталитарным устройством приведенная латинская фраза звучит, по меткому выражению Э. Б. Эштона, несколько иначе: nullum crimen sine poena — ни одно преступление не должно быть оставлено без наказания, независимо от того, предусмотрено ли это законом. «Права государства не ограничиваются наказанием тех, кто преступил закон. Общество, защищающее свои интересы, имеет право на любые меры, и соблюдение закона является лишь одним из требований к его гражданам» (Е. В. А s h t о n. The Fascist, His State and Mind, 1937, p. 119). А уж каковы «интересы общества» — это, конечно, решают власти.
130
сказано о тога, кто решает, открыта для конкретного человека данная возможность или нет, однако приводимое далее разъяснение, что «он может предложить спою кандидатуру для определенной работы и его заявление должно быть публично рассмотрено, принято или отклонено», показывает, что г-н Уэллс исходит из представления о каком-то авторитетном органе, решающем, имеет ли этот человек право на эту должность, что, конечно, никак не может быть названо «свободным выбором». Есть и другие вопросы, возникающие при чтении «Декларации». Как, например, обеспечить в планируемом мире «свободу путешествий и передвижений», когда под контролем находятся не только средства сообщения и обмен валюты, но и размещение промышленных предприятий? Или как гарантировать свободу печати, когда поставки бумаги и все каналы распространения изданий находятся в ведении планирующих органов? Но г-н Уэллс, как и другие сторонники планирования, оставляет их без ответа.
Гораздо последовательнее в этом отношении многочисленные реформаторы, критикующие с первых шагов социалистического движения «метафизическую» идею прав личности и утверждающие, что в рационально организованном мире у индивида не будет никаких прав, а только обязанности. Эта мысль завладела теперь умами наших так называемых «прогрессистов», и лучший способ быть сегодня записанным в реакционеры — это протестовать против каких-нибудь мер на том основании, что они ущемляют права личности. Даже такой либеральный журнал, как «Экономист», несколько лет назад привел в пример не кого-нибудь, а французов, которые поняли, что «демократическое правительство должно всегда [sic] иметь в потенции полномочия не меньше диктаторских, сохраняя при этом свой демократический и представительский характер. В административных вопросах, решаемых правительством, ни при каких обстоятельствах не существует черты, охраняющей права личности, которую нельзя было бы перейти. Нет предела власти, которую может и должно применять правительство, свободно избранное народом и открыто критикуемое оппозицией».
Это могло бы быть оправдано во время войны, когда определенные ограничения накладываются, разумеется, даже на свободную и открытую критику. Но в приведенной цитате ясно сказано: «всегда». Из этого можно сделать вывод, что «Экономист» не считает это печальной необходимостью военного времени. Закрепление такой точки зрения в общественных институтах очевидно несовместимо с правозаконностью. Но именно к этому стремятся те, кто считает, что правительство должно руководить экономической жизнью.
Мы могли видеть на примере стран Центральной Европы, насколько бессмысленно формальное признание прав личности или прав национальных меньшинств в государстве, ступившем на путь контроля над экономической жизнью. Оказалось, что можно проводить безжалостную дискриминационную политику, направленную против национальных меньшинств, не нарушая буквы закона, охраняющего их права, и используя вполне легальные экономические средства. В данном случае экономическое угнетение облегчалось тем обстоятельством, что некоторые отрасли почти целиком находились в руках национальных меньшинств. Поэтому многие меры правительства, направленные по видимости против какой-то отрасли или общественной группы, преследовали в действительности цель угнетения национальных меньшинств. Применение невинного на первый взгляд принципа «правительственного контроля над развитием промышленности» обнаружило поистине безграничные возможности дискриминации и угнетения. Однако это был хороший урок для всех, кто хотел удостовериться, как 'выглядят в реальности политические последствия планирования.
VII
Экономический контроль и тоталитаризм
Контроль над производством материальных благ - это контроль над самой человеческой жизнью.
Хилэрп Б э л л о к
Большинство сторонников планирования, серьезно изучивших практические аспекты своей задачи, не сомневаются, что управление экономической жизнью осуществимо только па пути более или менее жесткой диктатуры. Чтобы руководить сложной системой взаимосвязанных действий многих людей, нужна, с одной стороны, постоянная группа экспертов, а с другой — некий главнокомандующий, не связанный никакими демократическими процедурами и наделенный всей полнотой ответственности и властью принимать решения. Это очевидные следствия идеи централизованного планирования, и ее сторонники вполне отдают себе в этом отчет, утешая нас тем, что речь идет «только» об экономике. Например, Стюарт Чейз, один из ведущих представителей этого направления, заявляет, что в планируемом обществе «может существовать политическая демократия во всем, что не касается экономической жизни». Такого рода высказывания сопровождайся обычно заверениями, что, расставшись со свободой в сфере, которая не так уж важна, мы обретем гораздо большую свободу в сфере высших ценностей. На этом основании многие, для кого неприемлема мысль о политической диктатуре, призывают тем не менее к диктатуре в области экономики.
Такие доводы, взывающие к нашим лучшим побуждениям, привлекают зачастую самые блестящие умы. Если планирование в самом деле освободит нас от низменных материальных забот и, наведя порядок в повседневной жизни, откроет дорогу высоким чаяниям и размышлениям, то разве это не цель, достойная приложения сил? И действительно, когда бы экономическая деятельность касалась только низких сторон пашей жизни, нам стоило бы сделать все, чтобы от нее не зависеть, чтобы работу по удовлетворению наших материальных потребностей выполняли какие-нибудь машины, оставляя на нашу долю размышления о смысле жизни.
Однако вера в то, что власть над экономической жизнью — это власть над вещами несущественными и, следовательно, не надо принимать близко к сердцу потерю свободы в этой области увы, не имеет под собой оснований. Ибо она вырастает из ошибочного представления, что есть какие-то чисто экономические задачи, изолированные от других жизненных задач. Но за исключением, быть может, случаев патологической скупости и стяжательства, таких задач просто не бывает. Конечные цели деятельности разумных существ всегда лежат вне экономической, сферы. Строго говоря, нет никаких «экономических мотивов», ибо экономика — это только совокупность факторов, влияющих на наше продвижение к иным целям. А то, что именуется «экономическими мотивами», в обыденной речи означает лишь стремление к обретению потенциальных возможностей, средств для достижения каких-то еще не определившихся целей *. И если мы хотим зарабатывать деньги, то только потому, что они дают нам свободу выбирать, какими будут плоды наших трудов. В современном обществе основной формой ограничения возможностей человека является, ограниченность его доходов. Поэтому многие ненавидят деньги, усматривая в них символ этих ограничений, налагаемых пашей относительной бедностью. Но при-
* См.: L. Bobbins. The Economic Causes of War, 1939. Appendix. 132
чина при этом смешивается со следствием. Было бы правильнее видеть в деньгах величайший из когда-либо изобретенных человеком инструментов свободы. Именно деньги открывают теперь перед бедными гораздо большие возможности, чем несколько поколений назад были открыты перед богатыми. Чтобы лучше понять значение денег, надо как следует представить, что произойдет в действительности, если, как предлагают многие социалисты, на смену «экономическим мотивам» придут «внеэкономические стимулы})., Тогда вместо денежного вознаграждения люди будут получать общественные отличия, привилегии или влиятельные должности, лучшее жилье или пищу, возможности для путешествий или для получения образования,— это будет означать, что они полностью лишатся свободы выбора. А те, кто станет все это распределять, будут принимать решения не только о размерах, но и о форме вознаграждения.
Если мы признаем, что не существует никаких особых экономических мотивов и что экономический успех или неудача оставляют нам свободу выбирать, что именно мы выиграли или потеряли, нам будет легче увидеть зерно истины в распространенном убеждении, что экономические проблемы связаны лишь с второстепенными жизненными задачами, и попять, почему «чисто» экономические вопросы вызывают1 обычно пренебрежение. В каком-то смысле это пренебрежение оправдано, но только для свободной рыночной экономики. Пока мы вправе распоряжаться своими доходами и своим имуществом, экономическая неудача может заставить нас расстаться только с теми намерениями, которые мы считаем наименее важными. Поэтому «чисто» экономическая потеря отражается на наших второстепенных нуждах. Вот когда, теряя что-то важное, мы не можем выразить понесенный нами ущерб в экономических терминах и говорим, что вещь, которую мы потеряли, бесценна, тогда мы должны принять потерю такой, какая она есть. То же самое относится и к экономическому выигрышу. Иными словами, колебания нашей экономической ситуации затрагивают лишь очень небольшую, «маргинальную» часть наших потребностей. Есть много вещей гораздо более важных, чем те, на которые влияют наши экономические успехи или неудачи,— вещей, которые мы ценим больше, чем экономический комфорт или даже предметы первой необходимости. В сравнении с ними «презренный металл» и наше экономическое благополучие представляются не слишком существенными. Это и заставляет многих людей думать, что планирование, затрагивающее только экономическую сторону дела, не может угрожать фундаментальным жизненным ценностям.
Но такое заключение ошибочно. Экономические ценности только потому не имеют для нас большого значения, что, решая экономические вопросы, мы имеем возможность выбирать, что для нас важно, а что нет. Иначе говоря, потому что в нашем обществе мы сами, лично решаем свои экономические проблемы. Если же наши экономические действия окажутся под контролем, то мы не сможем сделать и шага, не заявляя о своих намерениях и целях. Но, заявив о намерениях, надо еще доказать их правомерность, чтобы получить санкцию у властей. Таким образом под контролем оказывается вся наша жизнь.
Поэтому проблема экономического планирования не ограничивается только вопросом, сможем ли мы удовлетворять свои потребности так, как мы этого захотим. Речь идет о том, будем ли мы сами решать, что для нас важно, или это будут решать за нас планирующие инстанции. Планирование затронет не только те наши маргинальные нужды, которые мы обычно имеем в виду, говоря о «чистой» экономике. Дело в том, что нам как индивидам не будет позволено судить, что является для нас маргинальным,
133
Власти, управляющие экономической деятельностью, будут контролировать отнюдь не только материальные стороны жизни. В их ведении окажется распределение лимитированных средств, необходимых для достижения любых наших целей. И кем бы ни был этот верховный контролер, распоряжаясь средствами, он должен будет решать, какие цели достойны осуществления, а какие нет. В этом и состоит суть проблемы. Экономический контроль неотделим от контроля над всей жизнью людей, ибо,
контролируя средства, нельзя не контролировать и цели. Монопольное распределение средств заставит планирующие инстанции решать и вопрос о ценностях, устанавливать, какие из них являются более высокими, а какие — более низкими, а в конечном счете — определять, какие убеждения люди должны исповедовать и к чему они должны стремиться. Идея централизованного планирования заключается в том, что не человек, но общество решает экономические проблемы, и, следовательно, общество (точнее, его представители) судит об относительной ценности тех или иных целей.
Так называемая экономическая свобода, которую обещают нам сторонники планирования, как раз и означает, что мы будем избавлены от тяжкой обязанности решать паши собственные экономические проблемы, а заодно и от связанной с ними проблемы выбора. Выбор будут делать за нас другие. И поскольку в современных условиях мы буквально во всем зависим от средств, производимых другими людьми, экономическое планирование будет охватывать практически все сферы нашей жизни. Вряд ли найдется что-нибудь, начиная от наших элементарных нужд и кончая нашими семейными и дружескими отношениями, от того, чем мы занимаемся на работе, до того, чем занимаемся в свободное время,— что не окажется так или иначе под недремлющим оком «сознательного контроля» *.
*
Власть планирующих органов над нашей частной жизнью не будет ослаблена, если они откажутся от прямого контроля за нашим потреблением. Возможно, в планируемом обществе и будут разработаны какие-то нормы потребления продуктов питания и промышленных товаров, но в принципе контроль над ситуацией определяется не этими мерами, и можно будет предоставить гражданам формальное право тратить свои доходы по своему усмотрению. Реальным источником власти государства над потребителем является его контроль над производственной сферой.
Свобода выбора в конкурентном обществе основана на том. что, если кто-то отказывается удовлетворить наши запросы, мы можем обратиться к другому. Но сталкиваясь с монополией, мы оказываемся в ее полной власти. А орган, управляющий всей экономикой, будет самым крупным монополистом, которого только можно себе представить. И хотя мы, вероятно, не должны бояться, что этот орган будет использовать свою власть так же, как и монополист-частник, т. е. задача получения максимальной финансовой прибыли не будет для него основной, все же он будет наделен абсолютным правом решать, что мы сможем получать и на
* То, что экономический контроль распространяется на все сферы жизни, хорошо видно на примере операций с иностранной валютой. На первый взгляд государственный контроль за обменом валюты никак не затрагивает личную жизнь граждан, и для большинства из них безразлично, существует он или нет. Однако опыт большинства европейских стран показал мыслящим людям, что введение такого контроля является решающим шагом на пути к тоталитаризму и подавлению свободы личности. Фактически эта мера означает полное подчинение индивида тирании государства, пресечение всякой возможности бегства,— как для богатых, так и для бедных. Когда людей лишают возможности свободно путешествовать, покупать иностранные журналы и книги, когда контакты с заграницей могут осуществляться только по инициативе или с одобрения официальных инстанций, общественное мнение оказывается под гораздо более жестким контролем, чем это было при любом абсолютистском режиме XVII или XVIII века.
134
каких условиях. Он будет не только решать, какие товары и услуги станут доступными для нас и в каком количестве, но будет также осуществлять распределение материальных благ между регионами и социальными группами, имея полную власть для проведения любой дискриминационной политики. И если вспомнить, почему большинство людей поддерживают планирование, то станет ясно, что эта власть будет использована для достижения определенных целей, одобряемых руководством, и пресечения всех иных устремлений, им не одобряемых.
Контроль над производством и цепами дает поистине безграничную власть. В конкурентном обществе цена, которую мы платим за вещь, зависит от сложного баланса, учитывающего множество других вещей и потребностей. Эта цена никем сознательно не устанавливается. И если какой-то путь удовлетворения наших потребностей оказывается нам не по карману, мы вправе испробовать другие пути. Препятствия, которые нам приходится при этом преодолевать, возникают не потому, что кто-то не одобряет наших намерений, а потому только, что вещь, необходимая нам в данный момент, нужна где-то кому-то еще. В обществе с управляемой экономикой, где власти осуществляют надзор за целями граждан, они, очевидно, будут поддерживать одни намерения и препятствовать осуществлению других. И то, что мы сможем получить, зависит не от наших желаний, а от чьих-то представлений о том, какими они должны быть. И поскольку власти смогут пресекать любые попытки уклониться от директивного курса в производственной сфере, они смогут контролировать и наше потребление так, будто мы тратим паши доходы не свободно, а по разнарядке.
*
Но власти будут руководить нами не только и не столько как потребителями. В еще большей степени это будет касаться нас как производителей. Два этих аспекта нашей жизни нераздельны. И поскольку большинство людей проводит значительную часть времени на работе, а место работы и профессия нередко определяют, где мы живем и с кем общаемся, то свобода в выборе работы часто оказывается более существенной для нашего ощущения благополучия, чем даже свобода тратить наши доходы в часы досуга.
Конечно, даже в лучшем из миров эта свобода будет существенно ограничена. Лишь очень немногие могут считать себя действительно свободными в выборе занятий. Важно, однако, чтобы у нас был хоть какой-то выбор, чтобы мы не были привязаны к конкретному месту работы, которого мы не выбирали или выбрали в прошлом, но теперь хотим от него отказаться; а если нас влечет другая работа, у нас должна быть возможность, пусть ценой какой-то жертвы, попробовать приложить свои силы в другом месте. Ничто так не делает условия невыносимыми, как уверенность, что мы не можем их изменить. И даже если нам никогда недостанет смелости принести жертву, сознание, что мы могли бы изменить свою жизнь такой ценой, облегчало бы наше положение.
Я не хочу сказать, что в этом отношении мы достигли в нашем обществе совершенства или что дела обстояли лучше в прошлом, когда принципы либерализма соблюдались более последовательно. Надо еще многое сделать, чтобы перед людьми открылись действительно широкие возможности выбора. И у нас, как и всюду, в этом могло бы существенно помочь государство, организуя распространение информации и знаний, способствуя повышению мобильности населения. Но такие меры прямо противоположны планированию. Большинство сторонников планирования^ обещают, что в обществе нового типа свобода выбора занятий будет сохранена на нынешнем уровне и даже расширена. Но вряд ли они смогут;' выполнить это обещание. Планирование не может не ставить под контроль приток рабочей силы в те или иные отрасли либо условия оплаты
4
135
труда, либо и то и другое. Во всех известных случаях планирования эти ограничительные меры были в числе первоочередных. И если единый планирующий орган будет действовать таким образом по отношению к различным отраслям, легко представить, что останется от обещанной «свобода выбора занятий». Свобода эта станет чистой фикцией, декларативным обещанием не проводить дискриминационной политики там, где она предполагается по существу дела и где можно только надеяться, что отбор будет производиться на основе критериев, которые власти сочтут объективными.
Результат будет по существу тот же, если планирующие органы пойдут по пути выработки твердых условий оплаты труда и будут пытаться регулировать число работников, изменяя эти условия. Уровень заработной платы станет тогда не менее эффективным препятствием для выбора многих профессий, чем прямой их запрет. В конкурентном обществе некрасивая девушка, мечтающая стать продавщицей, или слабый здоровьем юноша, стремящийся получить работу, требующую физической закалки, как и вообще люди па первый взгляд не очень способные или не совсем подходящие для каких-то занятий, все же имеют шанс осуществить свои намерения: начиная часто с незаметной и малооплачиваемой должности, они постепенно выдвигаются благодаря своим скрытым достоинствам. Но когда власти устанавливают для какой-то категории работников единый уровень заработной платы, а отбор производится по формальным, анкетным данным, стремление человека именно к этой работе не играет никакой роли. Человек с необычной характеристикой или с необычным характером не может устроиться на работу, даже если работодатель лично готов его взять. Например, тот, кто предпочитает ежедневной рутине ненормированный рабочий день и, может быть, нерегулярный заработок, по имеет в такой ситуации никаких шансов. Условия всюду будут созданы одни и те же,— как в любой большой организации,— даже хуже, поскольку некуда будет уйти. И мы не будем иметь возможности проявлять на работе инициативу или смекалку, потому что паша деятельность должна будет соответствовать стандартам, облегчающим задачи властей. Ведь чтобы справиться с таким грандиозным делом, Как планирование экономической жизни, власти должны будут свести все многообразие человеческих способностей и склонностей к нескольким простым категориям, обеспечивающим взаимозаменяемость кадров, сознательно игнорируя все тонкие личностные различия.
И хотя будет торжественно заявлено, что главная цель планирования — превратить человека из средства в цель, но поскольку в процессе планирования в принципе невозможно учитывать склонности индивидов, конкретный человек более чем когда-либо будет выступать как средство, используемое властями для служения таким отвлеченным целям, как «всеобщее благо» или «общественное благосостояние».
В конкурентном общество можно купить все (или почти все), заплатив определенную цену, иногда непомерно высокую. Значение этого факта трудно переоценить. Чем же нам предлагают это заменить? Нет, отнюдь не полной свободой выбора, а распоряжениями и запретами, которым нельзя не повиноваться, в лучшем случае — благосклонностью и поддержкой власть имущих.
Но какая путаница понятий должна царить в сознании, чтобы утверждать, как это делают сегодня многие, что возможность покупать все за определенную цену является пороком конкурентного общества. Если люди, протестующие против смешения высших жизненных ценностей с низменными экономическими вопросами, действительно считают, что нам нельзя позволить приносить материальные жертвы для сохранения выс-
136
ших ценностей или что такой выбор должен делать за нас кто-то другой,— это мнение, прямо скажем, несовместимо с представлениями о достоинстве личности. То, что жизнь и здоровье, добродетель и красоту, честь и совесть можно сохранить, зачастую лишь жертвуя материальным благополучием,— факт столь же непреложный, как n то, что все мы порой оказываемся не готовыми пойти па такую жертву.
Возьмем только один пример: мы могли бы, без сомнения, свести к нулю число автомобильных катастроф ценой каких-то материальных лишении, например, полного отказа от автомобилей. И так во всем: мы постоянно рискуем и жизнью, и здоровьем, н духовными достоинствами — своими н наших близких,— чтобы поддерживать то, что мы презрительно называем материальным комфортом. Иначе и быть не может, поскольку наши средства не безграничны и мы должны выбирать, па достижение каких целей их направить. И мы бы стремились к одним только высшим ценностям, если бы у нас не было этой возможности выбора.
Понятно, что во многих ситуациях люди хотят быть избавлены от
тяжкой проблемы выбора. Но речь не идет о том, чтобы этот выбор делали
за них другие. Они просто хотят, чтобы проблема выбора не была
такой острой. И потому они с готовностью
соглашаются, что проблема эта
не так уж неизбежна, что она навязана нам нашей экономической
системой. На самом же деле то, что выводит их из равновесия,— это ограниченность любых экономических возможностей. ^
Люди хотят верить, что эту экономическую проблему можно решить раз и навсегда. Поэтому они доверчиво воспринимают безответственные обещания «потенциального изобилия», которое, если бы оно вдруг возникло, действительно избавило бы их от необходимости выбирать. Но хотя эта пропагандистская уловка существует столько, сколько существует социализм, в ней за это время не прибавилось ни грана истины. До сих пор ни один человек, готовый подписаться под этим обещанием, не предложил плана, предусматривающего такое увеличение производства продукции, которое избавило бы от бедности хотя бы страны Западной Европы, не говоря уж о мире в целом. Поэтому всякий, кто рассуждает о грядущем изобилии, является либо лжецом, либо невеждой *. Однако именно эта иллюзорная надежда, как ничто другое, подталкивает нас на путь планирования.
Но пока общественные движения все еще держатся за идею, что плановая экономика приведет к значительному увеличению производительности в сравнении с экономикой конкурентной, исследователи отворачиваются от нее один за другим. Даже многие экономисты социалистической ориентации после серьезного изучения проблемы централизованного планирования вынуждены довольствоваться надеждой, что производительность в этой системе будет не ниже, чем в конкурентной. И они более не защищают планирование как способ достижения
* Чтобы не быть голословным, бросая такие обвинения, приведу выводы, к которым приходит в своей книге Волин Кларк — один из самых известных молодых специалистов по экономической статистике, человек безусловно прогрессивных взглядов и настоящий ученый: «Часто повторяемая фраза о бедности среди изобилия и о том, что мы бы давно решили проблему производства, если бы поняли суть проблемы распределения, на поверку оказывается самым лживым из всех бытующих ныне штампов... Недостаточное использование производственных возможностей - вопрос, остро стоящий ныне только в США, хотя было время, когда он имел некоторое значение и для Великобритании, Германии и Франции. Но для подавляющего большинства стран сегодня на первый план выдвигается другой, гораздо более важный факт очень низкой производительности при полном использовании производственных ресурсов. Так что наступление эпохи изобилия откладывается на неопределенное время... Если бы удалось устранить безработицу во всех отраслях смышлености в США. это привело бы к значительному повышению уровня жизни в этой стране. Но с точки зрения мира в целом это был бы очень небольшой вклад в решение гораздо более сложного вопроса: как приблизить реальный доход основной массы населения к чему-то, хотя бы отдаленно напоминающему цивилизованный уровень» (С. С J a r k. Conditions of Economic Progress, 1940, pp. 3-4).
137
* продуктивности, но только говорят, что оно позволит распределять продукцию более равномерно и справедливо. И это единственный аргумент, ,. который еще может быть предметом дискуссии. Действительно, если мы
* хотим распределять блага в соответствии с некими заранее установленными стандартами благополучия, если мы хотим сознательно решать, кому что причитается, у нас нет другого выхода, кроме планирования всей экономической жизни. Остается только один вопрос: не будет ли ценой, которую мы заплатим за осуществление чьих-то идеалов справедливости, такое угнетение и унижение, которого никогда не могла породить критикуемая ныне свободная игра экономических сил?
Мы можем серьезно обмануться, если в ответ на все эти опасения станем утешать себя тем, что введение централизованного планирования I означает просто возврат, после короткого периода развития свободной ^экономики, к тем ограничениям, которые управляли экономикой прежде, на протяжении многих веков, и что поэтому свобода личности окажется примерно на таком уровне, па каком она была до наступления эпохи либерализма. Это очень опасная иллюзия. Даже в те периоды европейской истории, когда регламентация экономической жизни была наибо-* лее жесткой, она все равно сводилась к действию более или менее постоянной системы общих правил, в рамках которой индивид сохранял какую-то свободу действий. Существовавший тогда аппарат контроля мог проводить в жизнь только достаточно общие директивы. И даже в тех случаях, когда контроль был наиболее полным, он касался лишь той части индивидуальной деятельности, которая относилась к общественному разделению труда. В более широкой сфере, где индивид жил на самообеспечении, он был совершенно свободен.
Сейчас положение в корне изменилось. В эпоху либерализма разделение труда достигло таких масштабов, что практически всякая наша индивидуальная деятельность является теперь частью общественной. Мы не можем обратить это развитие вспять, потому что именно оно создает гарантии обеспеченности растущего населения Земли по крайней мере на уровне современных стандартов. Но если мы теперь заменим конкуренцию централизованным планированием, оно будет вынуждено контролировать гораздо большую часть жизни каждого, чем это было когда-либо. Оно не сможет ограничиться тем, что мы называем нашей экономической деятельностью, поскольку в любой сфере нашей жизни мы теперь '• крайне зависимы от экономической деятельности других *. Поэтому призывы к «коллективному удовлетворению потребностей», которыми наши социалисты устилают дорогу к тоталитаризму,— это средство политического воспитания, имеющего целью подготовить нас к практике удовлетворения наших потребностей и желаний в установленное время и в установленной форме. И это прямой результат методологии планирования, которая лишает нас выбора, давая взамен то, что требует план, причем только в запланированный момент.
Часто говорят, что политическая свобода невозможна без свободы экономической. Это правда, но не в том смысле, который вкладывают в эту фразу сторонники планирования. Экономическая свобода, являющаяся необходимой предпосылкой любой другой свободы, в то же время не может быть свободой от любых экономических забот. А именно это обещают нам социалисты, часто забывая добавить, что они заодно освободят
* Но случайно в тоталитарных государствах, будь то Россия, Германия или Италия, вопрос о том, как организовать досуг людей, включается в сферу планирования. Немцы даже изобрели немыслимый, внутренне противоречивый термин Freizeitgestaltung (буквально: организация свободного времени), как будто время, проведенное в соответствии с директивами властей, все еще является свободным.
138
пас от свободы выбора вообще. Экономическая свобода — это свобода любой деятельности, включающая право выбора и сопряженные с этим риск и ответственность.
VIII
Кто кого?
Лучшая из возможностей, когда-либо дарованных миру, была потеряна, потому что стремление к равенству погубило надежду па свободу.
Лорд Э к т о n
Примечательно, что один из самых распространенных упреков в адрес конкуренции состоит в том, что она «слепа». 13 этой связи уместно напомнить, что у древних слепота была атрибутом богини правосудия. И хотя у конкуренции и правосудия, быть может, и по найдется других общих черт, но одно не вызывает сомнений: они действуют невзирая па лица. Это значит, что невозможно предсказать, кто обретет удачу, а кого постигнет разочарование, что награды и взыскания не распределяются в соответствии с чьими-то представлениями о достоинствах и недостатках конкретных людей, так же как нельзя заранее сказать, принимая закон, выиграет или проиграет конкретный человек в результате его применения. И это тем более верно, что в условиях конкуренции удача и случай оказываются порой не менее важными в судьбе конкретного человека, чем его личные качества, такие, как мастерство или дар предвидения.
Выбор, перед которым мы сегодня стоим,—это не выбор между системой, где все получат заслуженную долю общественных благ в соответствии с неким универсальным стандартом, и системой, где доля благ, получаемых индивидом, зависит в какой-то мере от случая. Реальная альтернатива — это распределение благ, подчиненное воле небольшой группы людей, и распределение, зависящее частично от способностей и предприимчивости конкретного человека, а частично от непредвиденных обстоятельств. И хотя в условиях конкуренции шансы в действительности не равны, поскольку такая система неизбежно построена па частной собственности и ее наследовании (впрочем, последнее, может быть, не так уж неизбежно), создающих естественные различия «стартовых» возможностей, но это дела не меняет. Неравенство шансов удается в какой-то мере нивелировать, сохраняя и имущественные различия, и безличный характер самой конкуренции, позволяющей каждому испытать судьбу без оглядки на чьи-либо мнения.
Конечно, в конкурентном обществе перед богатыми открыты более широкие возможности, чем перед бедными. Тем не менее бедный человек является здесь гораздо более свободным, чем тот, кто живет даже в более комфортных условиях в государстве с планируемой экономикой. II хотя в условиях конкуренции вероятность для бедняка неожиданно разбогатеть меньше, чем для человека, который унаследовал какую-то собственность, все же это возможно, причем конкурентное общество является единственным, где это зависит только от пего, и никакие власти не могут помешать ему испытать счастье. Только окончательно позабыв, что означает несвобода, можно не замечать очевидного факта, что неквалифицированный и низкооплачиваемый рабочий в нашей стране обладает неизмеримо большими возможностями изменить свою судьбу, чем многие мелкие предприниматели в Германии или высокооплачиваемые инженеры в России. Идет ли речь о смене работы или места жительства, об убеждениях или проведении досуга,— пусть во всех этих случаях для реализации своих намерений приходится платить высокую
139
цепу (слишком высокую, скажут некоторые), зато перед человеком в конкурентном обществе нет непреодолимых препятствий, и желание внести в свою жизнь не санкционированные властями изменения не грозит ему лишением свободы или физической расправой.
Социалисты совершенно правы, когда они заявляют, что для осуществления их идеала справедливости будет достаточно упразднить доходы от частно]"] собственности, а трудовые доходы оставить па нынешнем уровне *. Только они забывают, что, изымая средства производства у частных лиц и передавая их государству, мы поставим государство в положение, когда оно будет вынуждено распределять все доходы. Власть, предоставленная таким образом государству для целей «планирования», будет огромной. И неверно думать, что власть при этом просто перейдет из одних рук в другие. Это будет власть совершенно нового типа, незнакомая нам, ибо в конкурентном обществе ею не наделен никто. Ведь когда собственность принадлежит множеству различных владельцев, действующих независимо, ни один из них не обладает исключительным правом определять доходы и положение других людей. Максимум, что может владелец собственности,— это предлагать людям более выгодные условия, чем предлагают другие.
Паше поколение напрочь забыло простую истину, что частная собственность является главной гарантией свободы, причем не только для тех, кто владеет этой собственностью, но и для тех, кто ею не владеет. Лишь потому, что контроль над средствами производства распределен между многими не связанными между собою собственниками, никто не имеет над нами безраздельной власти и мы как индивиды можем принимать решения и действовать самостоятельно. Но если сосредоточить все средства производства в одних руках, будь то диктатор или номинальные «представители всего общества», мы тут же попадаем под ярмо абсолютной зависимости.
Нет никаких сомнений, что представитель национального или религиозного меньшинства, не имеющий собственности, но окруженный другими членами этого сообщества, у которых есть собственность и, следовательно, возможность дать ему работу, будет более свободным, чем в условиях, когда частная собственность упразднена и он только считается владельцем доли национальной собственности. Или что власть надо мной мультимиллионера, живущего по соседству и, может быть, являющегося моим работодателем, гораздо меньше, чем власть маленького чиновника, за спиной которого стоит огромный аппарат насилия и от чьей прихоти зависит, где мне жить и работать. Но разве мне нужно разрешение, чтобы жить n работать? И кто станет отрицать, что мир, где богатые имеют власть, лучше, чем мир, где богаты лишь власть имущие?
Наблюдать за тем, как эту истину открывает для себя Макс Истмэн, старый коммунист,— грустно, и в то же время это вселяет надежду: «Для меня теперь стало очевидно — хотя к этому выводу я шел очень медленно,— что институт частной собственности является одним из основных факторов, обеспечивших людям те относительные свободы и ра-
* Возможно, впрочем, что мы привыкли переоценивать значение доходов от собственности, считая их основной причиной неравенства. Но тогда упразднение этих доходов может и не стать гарантией равенства. Те немногие сведения, которые у нас есть о распределении доходов в Советской России, не дают оснований утверждать, что неравенство там имеет меньшие масштабы, чем в капиталистическом обществе. Макс Истмэн (The End of Socialism in Russia, 1937, pp. 30-34) приводит информацию из официальных советских источников, свидетельствующую о том, что соотношение между максимально!! и минимальной зарплатой в России такое же, как в США(примерно 50: 1). А Джеймс Бернлм (The Managerial Revolution, 1941, p. 43) цитирует статью Троцкого 193!) года, где говорится, что «в СССР верхушка, составляющая 11-12% населения, получает сейчас около 50% национального дохода. Таким образом, дифференциация здесь гораздо больше, чем в США, где 10% населения получают приблизительно 30% национального дохода».
140
венство, которые Маркс думал расширить беспредельно, упразднив этот институт. Удивительно, что Маркс был первым, кто это понял. Именно он. оглядываясь назад, сообщил нам, что развитие частнособственнического капитализма с его свободным рынком подготовило развитие всех наших демократических свобод. Но, глядя вперед, он ни разу не задался вопросом, что если это так, то не исчезнут ли эти свободы с упразднением свободного рынка» *.
*
Иногда на это возражают, что пет причин, заставляющих в ходе планирования определять доходы индивидов. Действительно, социальные n политические трудности, встающие при распределении национального дохода между людьми, настолько очевидны, что даже самый ярый сторонник планирования задумается, прежде чем поручить какой-то инстанции такую задачу. Всякий, кто это понимает, пожалуй, ограничит планирование производственной сферой, задачами «рациональной организации производства», предоставив сферу распределения, насколько это возможно, действию безличных сил. Н хотя невозможно управлять производством, не управляя в какой-то степени потреблением, и никакой сторонник планирования не согласится отдать потребление целиком на волю рынка, здесь будет выработано, по-видимому, компромиссное решение, предполагающее надзор за соблюдением принципов равенства в справедливости, пресечение случаев слишком неравномерного распределения и установление определенных пропорций между вознаграждением основных классов общества. Но ответственность за процессы распределения, происходящие внутри классов или более мелких общественных групп, планирующие органы вряд ли смогут взять па себя.
Как мы уже видели, тесная взаимозависимость всех экономических явлений не дает ограничить планирование заранее очерченной областью. Когда ограничение свободы рыночных отношений доходит до определенной критической точки, мы вынуждены распространять контроль все дальше и дальше, пока он не станет поистине всеобъемлющим. Действие этих чисто экономических причин, не дающих ограничить сферу планирования, подкрепляется определенными социальными пли политическими тенденциями, которые по мере роста контроля становятся все более ощутимыми.
Когда становится очевидно, что позиция индивида в обществе определяется не действием безличных сил, не балансом конкурентных отношений, но сознательными решениями властей, отношение людей к своему положению неизбежно меняется. Б жизни всегда найдется неравенство, несправедливое, по мнению тех, кто от пего страдает, так же как и разочарование, которое кажется незаслуженным. Но когда такие вещи происходят в обществе, живущем по принципу сознательного руководства, реакция людей на них будет совершенно особой.
Несомненно, легче сносить неравенство, если оно является результатом действия безличных сил. И оно сильнее ранит достоинство человека, когда является частью какого-то замысла. Если в конкурентном обществе фирма сообщает человеку, что она не нуждается более в его услугах, в этом нет в принципе ничего оскорбительного. Правда, продолжительная массовая безработица может вызывать и иные психологические эффекты, по введение централизованного планирования не лучший способ бороться с ними. Безработица пли сокращение доходов, неизбежные в любом обществе, менее унизительны, когда они выступают как результат стихийных процессов, а не сознательных действии властей. Каким бы горьким ни был такой опыт в условиях конкуренции, в планируемом обществе он будет безусловно горше, ибо там индивиды будут судить
* Мах Е а s t ш а п.- «Reader's Digest», July 1941, p. 39.
141
о других индивидах, являются ли они полезными, причем не для конкретной работы, а вообще. Позиция человека в обществе будет навязана ему кем-то другим.
Люди готовы покорно сносить страдания, которые могут выпасть на долю каждого. По невзгоды, вызванные постановлениями властей, принимать гораздо труднее. Плохо быть винтиком в безличной машине, по неизмеримо хуже быть навсегда привязанным к своему месту и к начальству, которого ты не выбирал. Недовольство человека своей долей возрастает многократно от сознания, что его судьба зависит от действий других.
Ступив во имя справедливости па путь планирования, правительство не сможет отказаться нести ответственность за судьбу и положение каждого гражданина. В планируемом обществе мы все будем твердо знать, что наше сравнительное благосостояние зависит не от случайных причин, по от решения властей. И все наши условия, направленные на улучшение нашего положения, будут продиктованы не стремлением предвидеть неконтролируемые обстоятельства и подготовиться к ним, а желанием завоевать благосклонность начальства. Кошмар, предсказанный английскими политическими мыслителями XIX в.,— государство, в котором «путь к преуспеянию и почету пролегает только через коридоры власти»,* — будет воплощен тогда с такой полнотой, какая им и не спилась. Впрочем, все это более чем знакомо жителям стран, проделавших с тех пор эволюцию к тоталитаризму.
Как только государство берет на себя задачу планирования всей экономической жизни, главным политическим вопросом становится вопрос о надлежащем положении различных индивидов и общественных групп. И поскольку вопрос, кому что причитается, решается государственным аппаратом монопольно, то государственная власть, власть чиновников, становится единственной формой власти, к которой может стремиться в таком обществе человек. Не будет ни одного экономического или социального вопроса, который не приобретет здесь политической окраски в том смысле, что его решение будет зависеть исключительно от того, в чьих руках находится аппарат принуждения и чьи взгляды будут всегда одерживать верх.
Кажется, сам Ленин ввел в России в употребление известную фразу «Кто кого?», которая в первые годы советской власти выражала главную проблему социалистического общества **. Действительно, кто планирует n кто выполняет план? Кто руководит и кто подчиняется? Кто устанавливает нормы жизни для других и кто живет так, как ему ведено жить? Все это может решать только верховная власть.
Не так давно один американский политолог расширил ленинскую формулировку, сказав, что всякое правительство решает проблему «кому, что, когда и как причитается». В какой-то степени это верно. Всякое правительство влияет на положение различных людей, и при любой системе вряд ли найдется какой-то аспект нашей жизни, на который не могло бы повлиять правительство. В той мере, в какой правительство вообще действует, оно влияет на то, «кому, что, когда и как причитается».
В этой связи, однако, нужно сделать два замечания. Во-первых, конкретные меры правительства не обязательно должны быть -нацелены на интересы конкретных индивидов. Но это мы уже достаточно подробно обсуждали. И во-вторых, либо правительство определяет все, что каждый человек будет получать в любое время, либо оно определяет лишь неко-
* Эти слова принадлежат молодому Дизраэли.
** М. М u g g е г i d g е. \Vinter in Moscow, 1934; A. F e i
1 e r. The Experiment of Bolshevism, 1930.
Ш
торые вещи, которые в известное время получат некоторые люди. Иначе говоря, это вопрос о пределах власти правительства, от решения которого зависит различие между либеральной: н тоталитарной системами.
Это различие двух систем в полной мере проявляется в сетованиях на», «искусственное разделение экономики и политики», объединяющих нацистов и социалистов, так же как и в их требованиях «ставить политику выше экономики». Такая фразеология, по-видимому, должна означать, что сейчас экономическим силам позволено действовать не по указке правительства и даже вразрез с правительственной политикой, преследуя собственные цели. Альтернативой является, однако, не просто монополия власти правительства в экономической сфере, по полный контроль правящей верхушки над всеми целями человека вообще и над его положением в обществе.
Очевидно, что правительство, взявшееся руководить экономикой, будет использовать свою власть для осуществления какого-то идеала справедливого распределения. Но как оно будет это делать? Какими будет руководствоваться принципами? Сможет ли найти сознательные ответы на бесчисленные вопросы, которые будут при этом возникать? И существует ли шкала ценностей, приемлемая для разумных людей, которая оправдает новую иерархическую структуру общества и удовлетворит стремление к справедливости?
Есть только один общий принцип, одно простое правило, которое позволит дать действительно определенный ответ на все эти вопросы: равенство, полное и безоговорочное равенство всех индивидов во всем, что поддается человеческому контролю. И если бы все люди были согласны в своем стремлении к этому идеалу (мы не обсуждаем сейчас вопрос, осуществим ли он практически, т. е. например, будет ли обеспечено при этом стимулирование), он позволил бы наполнить неясную идею справедливого распределения довольно четким содержанием и дал бы в руки планирующим органам руководящую нить. Но дело в том, что люди вовсе не стремятся к такого рода механическому равенству. Никакое социалистическое движение, на знамени которого был начертан лозунг полного и всеобщего равенства, никогда не получало серьезной поддержки в массах. Социализм обещал не равное, а лишь более равное, более справедливое распределение. Не равенство в абсолютном смысле, но «большее равенство» — вот цель, па которую в действительности направляют свои усилия социалисты.
И хотя эти идеи звучат похоже, но с точки зрения рассматриваемой нами проблемы они предельно различны. Если принцип абсолютного равенства делает задачу планирования определенной, то «большее равенство» — это чисто негативная формулировка, выражающая не более чем недовольство существующим положением вещей. Но поскольку мы не готовы принять полное равенство как цель, то у нас не может быть и готовых ответов на вопросы, которые встанут в ходе планирования.
Это не просто игра словами. Мы подошли здесь к существу проблей, скрытому обычно благодаря схожести терминов. В самом деле, согласившись с принципом полного равенства, мы тут же получаем ответы на все вопросы, важные для планирования, приняв же формулу «большего равенства», мы не сможем ответить практически ни па одни из них, ибо содержание ее столь же неясно, как и содержание выражений «общественное благо» и «всеобщее благосостояние». Эта формула не освобождает нас от необходимости решать в каждом конкретном случае, каковы сравнительные достоинства тех или иных индивидов или групп, и не дает никакого ключа к такому решению. Самое большее, что мы можем из нее извлечь, это указание забрать как можно больше
143
у богатых. По когда дело дойдет до дележа «добычи», проблема встанет во всей остроте, как будто никакого принципа «большего равенства» никогда не существовало.
Как правило, людям, оказывается, трудно поверить, что у нас пет моральных принципов, позволяющих решать такие вопросы,— если и не абсолютно надежно, то по крайней мере более удовлетворительно, чем они решаются в конкурентной системе. В самом деле, разве у нас нет представлений о «правильной цене» или «справедливом вознаграждении»? И разве не можем мы довериться свойственному людям чувству справедливости? Ведь даже если сейчас мы и не пришли к согласию насчет того, что является справедливым в каком-то конкретном случае, разве не вырастут стандарты справедливости из общих моральных представлений, когда люди увидят, как их идеи воплощаются в жизнь?
К сожалению, для этих надежд нет оснований. Те стандарты, которые у пас есть, порождены конкурентной системой и не могут не исчезнуть вместе с ней. То, что мы называем справедливой ценой пли справедливым вознаграждением,— это попросту привычные цена или вознаграждение, которых мы вправе ожидать, опираясь на прошлый опыт, или же такие цепа и вознаграждение, которые существовали бы в отсутствие монополии. Единственным исключением является в данном случае требование, чтобы рабочие получали полностью «продукт своего труда», сформулированное на заре социалистического движения. Однако сегодня найдется очень мало социалистов, считающих, что в социалистическом обществе доходы в каждой отрасли будут делиться между рабочими. Дело в том, что в капиталоемких отраслях рабочие станут тогда получать больше, чем в отраслях, требующих меньших капиталовложений, а это с социалистических позиций считается несправедливым. Так что это требование теперь признано ошибочным. Но если рабочему конкретной отрасли отказано в праве на получение его доли и всякая прибыль от капитала должна делиться между всеми трудящимися, проблема критериев распределения вновь встает со всей остротой.
В принципе можно было бы установить «правильную цепу» па какой-нибудь конкретный товар или «справедливое вознаграждение» за конкретную услугу, если бы было заранее известно, сколько требуется этого товара или этих услуг безотносительно к их себестоимости. Тогда орган, осуществляющий планирование, мог бы решить, какая цена или объем заработной платы требуются, чтобы обеспечить спрос. Поэтому, чтобы устанавливать «справедливые» цены и вознаграждения, надо решать, сколько выпускать товаров каждого вида. И если будет принято решение, что требуется, скажем, меньше архитекторов или часовщиков и что существующую потребность можно удовлетворить при помощи тех работников, которые согласятся получать более низкую зарплату, то «справедливое» вознаграждение окажется соответственно более низким. Устанавливая иерархию и приоритеты различных целей в производственной сфере, орган, осуществляющий планирование, определяет тем самым, интересы каких социальных групп являются более важными. И, рассматривая человека «не только как средство», он будет принимать во внимание социальные последствия своих решений. Но это означает, что планирование предполагает прямой контроль над условиями существования различных людей.
Это относится к положению не только профессиональных групп, но и отдельных людей. Вообще. мы почему-то склонны считать, что доходы представителей одной профессии являются более или менее одинаковыми. Между тем разница в доходах преуспевающего н неудачливого врача пли архитектора, писателя или артиста, боксера или жокея, так же как и водопроводчика или садовника, бакалейщика или портного— не мень-
144
гае, чем разница в доходах класса собственников и класса неимущих. И хотя в ходе планирования будут несомненно предприниматься попытки стандартизации путем введения квалификационных категорий, суть дела от этого не меняется. Дискриминация индивидов будет проводиться как сознательный принцип,— неважно, какими средствами: отнесением их к категории или установлением доходов каждого.
Вряд ли стоит рассуждать дальше о вероятности того, что люди, живущие в свободном обществе, окажутся под таким контролем. Или о том. смогут ли они при этом остаться свободными. Обо всем этом писал примерно сто лег тому назад Джон Стюарт Милль, и слова его по-прежнему актуальны: «Люди, может быть, готовы бы были принять раз навсегда установленный закон, например о равенстве, как они принимают игру случая или внешнюю необходимость; но чтобы кучка людей взвешивала всех остальных на весах и давала бы одним больше, другим меньше по своей прихоти и усмотрению,— такое возможно вынести только от сверх-человеков, за спиной которых стоят ужасные сверхъестественные силы» *.
Пока социализм оставался мечтой ограниченной и сравнительно однородной группы людей, все эти противоречия не приводили к открытым конфликтам. И только когда политика социалистов получила поддержку множества различных групп, составляющих большинство населения, противоречия эти начали всплывать на поверхность. И все они скоро сфокусируются в единственном вопросе: какой именно из множества идеалов должен подчинить себе все остальные, чтобы мобилизовать все ресурсы и все население страны? Ведь для успешного планирования нужна единая, общая для всех система ценностей — именно поэтому ограничения в материальной сфере так непосредственно связаны с потерей духовной свободы.
Будучи благовоспитанными родителями стихийного, неотесанного движения, социалисты надеются решить проблему традиционно — путем воспитания. Но что способно здесь дать воспитание? Мы можем сегодня с уверенностью сказать, что знания не создают этических ценностей, что никаким обучением нельзя заставить людей придерживаться одинаковых взглядов на моральные проблемы, которые возникнут в результате сознательной регуляции всех аспектов жизни общества. Оправдать конкретный план может не рациональное убеждение, но только слепая вера. И в самом деле, социалисты сами первыми признали, что задачи, которые они перед собой ставят, требуют единого мировоззрения, единой системы ценностей. Пытаясь организовать на основе единого мирово массовое движение, они разработали эффективные средства идеологического внушения, которыми затем так успешно воспользовались нацисты и фашисты.
Действительно, как в Германии, так и в Италии нацистам и фашистам не пришлось много выдумывать. Основные формы политического движения нового типа, пронизывающего все стороны жизни, в обеих странах были уже введены социалистами. Идея политической партии, охватываю щей все стороны существования человека — от колыбели до могилы,— руководящей всеми его взглядами и готовой превратить решительно любую проблему в вопрос партийной идеологии,— эта идея тоже была осуществлена социалистами. Как сообщает с гордостью один австрийский публицист социалистического толка, описывая социалистическое движение у себя па родине, его «характерной чертой было то, что специальные организации создавались в любой сфере деятельности рабочих и служащих» **.
* Principles of Political Economy.— Book I, chap. ii. par. 4.
** G. W i e s e r. Ein Staat stribt, Oesterreich 1934- 1Й38. Paris, 1938, p. 41.
Хотя австрийские социалисты могли пойти в этом отношении и дальше других, но ситуация была во всех странах примерно одна и та же. Вовсе не фашисты, а социалисты стали собирать детей, начиная с самого нежного возраста, в политические организации, чтобы воспитывать их как настоящих пролетариев. И не фашисты, а социалисты первыми придумали организовывать спортивные занятия, игры и экскурсии в рамках деятельности партийных клубов, чтобы изолировать своих членов от чуждых влияний. Социалисты первыми настояли, чтобы члены партии приветствовали друг друга и обращались друг к другу, используя специальные формулы. И они же, насаждая свои «ячейки» и осуществляя контроль за частной жизнью, создали прототип тоталитарной партии. «Валила» и «Гитлерюгенд,» «Дополаворо» и «Крафт дурх Фройде», униформа и военизированные «штурмовые отряды»,—не более чем повторение того, что уже задолго до этого было изобретено социалистами *.
*
Пока социалистическое движение в стране связано с интересами конкретной социальной группы,— включающей обычно высококвалифицированных промышленных рабочих,— проблема выработки единого взгляда на статус различных индивидов в новом обществе остается довольно простой. Движение непосредственно заинтересовано в повышении относительного социального статуса конкретной группы. Но характер проблемы изменяется, когда, по мере развития движения, всем становится очевидно, что доход и общественное положение всякого человека будут определяться государственным аппаратом принуждения, и тогда каждый, желая сохранить или улучшить свое положение, стремится стать членом организованной группы, способной влиять на государственную машину и даже контролировать ее в своих интересах.
В перетягивании каната, которое начнется вслед за этим, вовсе не обязательно победят интересы беднейших или самых многочисленных групп. Не обязательно также сохранятся позиции старых социалистических партий, открыто представляющих интересы конкретных социальных групп, несмотря на то, что они первыми проложили этот путь, разработали идеологию и бросили клич всему рабочему классу. Сами. их успехи и их требование принимать идеологию целиком несомненно вызовут мощное контрдвижение — но не со стороны капиталистов, а со стороны многочисленных неимущих слоев, которые увидят для себя угрозу в наступлении элиты промышленных рабочих.
Теория и тактика социализма, даже если они не заражены марксистской догматикой, исходят из идеи деления общества на два класса, интересы которых лежат в одной области, но являются антагонистическими,— класса капиталистов и класса промышленных рабочих. Социализм всегда рассчитывал на быстрое исчезновение старого среднего класса и совершенно проглядел возникновение нового среднего класса — бесчисленной армии конторских служащих и машинисток, администраторов и учителей, торговцев и мелких чиновников, а также представителей низших разрядов различных профессий. В течение определенного времени этот класс поставлял лидеров для рабочего движения. Но по мере того как становилось все яснее, что положение этого класса ухудшается по сравнению с положением промышленных рабочих, идеалы рабочего движения потеряли для этих слоев свою привлекательность. И хотя все они остаются социалистами в том смысле, что выражают недовольство капиталистической системой и требуют распределения материальных благ в соответствии со своим представлением о справедливо-
* Здесь напрашивается параллель с политическими клубами «любителей книги» в Англии.
146
сти, однако само это представление оказалось совсем непохожим на то, которое нашло воплощение в практике старых социалистических партий.
Средства, которые старые социалистические партии успешно использовали, стремясь улучшить положение одной профессиональной группы, оказываются негодными для поддержки всех. Поэтому неизбежно возникают конкурирующие социалистические партии и движения, выражающие ущемленные интересы других слоев. В распространенном утверждении, что фашизм и национал-социализм — это разновидности социализма для среднего класса,— есть изрядная доля истины, за исключением только того, что в Италии и Германии поддержку этим новым движениям оказывают группы, экономически уже переставшие быть средним классом. Но действительно, это был во многом бунт нового лишенного привилегий класса против рабочей аристократии, порожденной профсоюзным движением в промышленности.
Можно не сомневаться, что ни один экономический фактор не повлиял так на развитие этого движения, как зависть не слишком преуспевающего представителя свободной профессии — какого-нибудь инженера или адвоката с университетским образованием и вообще «пролетариев умственного труда» — к машинисту, наборщику или другим членам мощных профсоюзов, имевшим в несколько раз больший доход. А кроме того, в первые годы нацистского движения рядовой его член был несомненно беднее, чем средний тред-юнионист или член старой социалистической партии,— обстоятельство тем более мучительное, что он зачастую знавал лучшие дни и нередко жил в обстановке, напоминавшей ему о прошлом.
Выражение «классовая борьба наизнанку», бытовавшее в Италии в период становления фашизма, указывает на очень важную особенность этого движения. Конфликт между фашистской (или национал-социалистской) партией и старой социалистической партией был типичным н неизбежным столкновением между социалистическими фракциями вообще. У них не было расхождения в том, что именно государство должно определять положение человека в обществе. Но между ними были (н всегда будут) глубокие расхождения в определении конкретного места конкретных классов и групп.
*
Старым вождям социализма, всегда считавшим свои партии потенциальным авангардом будущего более широкого движения к социализму, трудно понять, почему каждый раз распространение социалистических методов на новые области восстанавливает против них широкие неимущие классы. Однако в то время как они, подобно профсоюзным лидерам, обычно легко договаривались о совместных действиях с работодателями в своих отраслях промышленности, широкие слои общества оставались ни с чем. Этим людям казалось (и не без основания), что наиболее процветающая часть рабочего движения принадлежит скорее к эксплуататорам, чем к эксплуатируемым *.
Недовольство низов среднего класса, из которых в основном вышли сторонники фашизма и национал-социализма, было усилено тем обстоятельством, что по своему образованию они стремились к руководящим постам и сознавали себя потенциальными членами правящей элиты. В то же время младшее поколение, воспитанное на социалистических идеях и презирающее «делячество», отказалось от свободного предпринимательства, чреватого риском, и устремилось к должностям с гарантированной зарплатой, обещавшим стабильность, требуя при этом доходов и власти,
* Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как один из ведущих европейских социалистов-интеллектуалов Хендрик де Ман (который с тех пор проделал естественную эволюцию n примирился с нацизмом) заметил, что «впервые с момента зарождения социализма недовольство капитализмом обращается против социалистического движения» (Sozialismus und National Faszismus. Potsdam, 1931, p. 6).
147
на которые им, по их мнению, давало право образование. Они верили в организованное общество, но рассчитывали занять в нем совсем не то место, которое было им уготовано социалистами. Взяв на вооружение методы старого социализма, они собирались применить их в интересах другого класса. Движение это было способно привлечь всех, кто, соглашаясь с идеей государственного контроля над экономической деятельностью, не разделял целей, на достижение которых рабочая аристократия собиралась направить свои политические силы.
Уже в момент своего возникновения новое социалистическое движение имело несколько преимуществ. Социализм рабочего класса, выросший в демократическом и свободном мире, приспособил к нему свою тактику и перенял многие либеральные идеи. Его лидеры все еще верили, что построение социалистического общества решит все проблемы. В то же время фашизм и национал-социализм рождались в обществе все более регулируемом и начинавшем сознавать, что демократический и международный социализм стремятся к несовместимым целям. Их тактика развивалась в мире, где уже доминировала социалистическая политика со всеми вытекающими из этого проблемами. Они не тешили себя надеждой на возможность демократического решения проблем, требующего от людей большего согласия, чем от них можно ожидать. Не было у них и иллюзий — ни насчет возможности разумно определять относительную ценность потребностей различных индивидов и групп, необходимой для планирования, ни насчет применимости принципа равенства. Они твердо знали, что сильная группировка, которая соберет сторонников нового иерархического общественного порядка и пообещает классам, на которые опирается, определенные привилегии, имеет максимальные шансы на поддержку со стороны тех, кто был разочарован, когда обещанное равенство обернулось господством интересов определенного класса. Фашизм и нацизм победили прежде всего потому, что предложенная ими теория обещала привилегии тем, кто их поддержит.
IX
Свобода и защищенность
Все общество превратится в единое учреждение, единую фабрику с равным трудом и равной оплатой. В. И. Ленин 1917 г.
В стране, где единственным работодателем является государство, оппозиция означает медленную голодную смерть. Старый принцип - кто не работает, тот не ест — заменяется новым: кто не повинуется, тот не ест. Л. Д. Троцкий 1937г.
В числе необходимых условий подлинной свободы, помимо пресловутой «экономической свободы», часто, и с большим основанием, называют также экономическую защищенность. В определенном смысле это верно. Независимый ум или сильный характер редко встречаются у людей, не уверенных, что они смогут сами себя прокормить. Однако понятие экономической защищенности, как и большинство понятий в этой области, двусмысленно и расплывчато. Поэтому опасно выдвигать его в качестве безусловного требования. Действительно, стремление к абсолютной защищенности сплошь и рядом не только не повышает шансов свободы, но становится для нее серьезной угрозой.
Подходя к этой проблеме, надо с самого начала различать два рода защищенности: ограниченную, которая достижима для всех и потому
148
является не привилегией, а законным требованием каждого члена общества, и абсолютную защищенность, которая в свободном обществе не может быть предоставлена всем и не должна выступать в качестве привилегии,— за исключением некоторых специальных случаев, таких, например, как необходимые гарантии независимости судей, имеющие в их деятельности первостепенное значение. Таким образом, речь идет, во-первых, о защищенности от тяжелых физических лишений, о гарантированном минимуме для всех и, во-вторых, о защищенности, определяемой неким стандартом, уровнем жизни, о гарантированном относительном благополучии какого-то лица или категории лиц. Иными словами, есть всеобщий минимальный уровень дохода и есть уровень дохода, который считается «заслуженным» или «положенным» для определенного человека или группы. Мы увидим в дальнейшем, что защищенность первого рода может быть обеспечена всем, будучи естественным дополнением рыночной системы, в то время как защищенность второго рода, дающая гарантии лишь некоторым, может существовать только в условиях контроля над рынком или его полной ликвидации.
В обществе, которое достигло такого уровня благополучия, как наше, ничто не мешает гарантировать всем защищенность первого рода, не ставя под угрозу свободу. Конечно, есть множество сложных вопросов, связанных с определением необходимого минимального уровня обеспеченности. Есть очень важный вопрос, должны ли те, кто находится на общественном иждивении, пользоваться теми же свободами, что и прочие члены общества *. Невнимание к этим проблемам может повлечь за собой серьезные политические затруднения. Но нет никакого сомнения, что определенный минимум в еде, жилье и одежде, достаточный для сохранения здоровья и работоспособности, может быть обеспечен каждому. И в самом деле, защищенность этого рода для большинства населения Англии давно уже стала реальностью.
Точно так же ничто не мешает государству помогать гражданам, ставшим жертвами непредвиденных событий, от которых никто не может быть застрахован. Болезнь, несчастный случай, короче говоря, любые ситуации, в которых оказание помощи не ослабляет желания человека избежать неожиданности или ее последствий, требуют организации социального обеспечения на государственном уровне. Сторонники и противники конкуренции могут спорить о деталях такой системы, поскольку под маркой социальных гарантий можно проводить политику, реально ослабляющую эффективность конкуренции. Но в принципе стремление государства обеспечить таким образом защищенность граждан совместимо с индивидуальной свободой. То же самое можно сказать и о государственной помощи жертвам стихийных бедствий — землетрясений, наводнений и т. п. Несчастья, которых человек не в силах ни предусмотреть, ни избежать, несомненно требуют общественной помощи, облегчающей участь пострадавших.
Наконец, есть еще в высшей степени серьезная проблема борьбы с последствиями спадов в экономической активности и сопровождающим их ростом массовой безработицы. Это один из самых сложных вопросов нашего времени. И хотя его решение требует планирования, речь может (и должна) идти о таком планировании, которое не ставит под угрозу и не подменяет собой рынок. Некоторые экономисты видят выход в особой кредитно-денежной политике, что совместимо даже с принципами либерализма XIX в. Правда, есть и другие, которые считают единственным спасением развертывание в нужный момент широкого фронта общественных работ. В последнем случае могут возникнуть серьезные огра-
* С этим связаны и серьезные проблемы в международных отношениях, ибо сам факт гражданства может давать право на уровень жизни более высокий, чем в других странах.
149
ничения для развития конкуренции, и поэтому, экспериментируя в этом направлении, мы должны действовать предельно осторожно, дабы избежать постепенного подчинения экономики правительственным инвестициям. Но это далеко не единственный и, по-моему, не лучший путь обеспечения экономической защищенности. Во всяком случае, необходимость гарантий от последствий экономической депрессии вовсе не равнозначна введению системы такого планирования, которое представляет очевидную угрозу для нашей свободы.
*
Планирование, опасное для свободы,— это планирование во имя защищенности второго рода. Его цель — застраховать отдельных индивидов или группы от того, что является нормой и случается сплошь и рядом в обществе, основанном на принципе конкуренции,— от уменьшения уровня их доходов. Такое уменьшение ничем морально не оправдано, чревато лишениями, но оно является неотъемлемой частью конкуренции. Требование защищенности такого рода — это, по сути дела, требование справедливого вознаграждения, т. е. вознаграждения, соотнесенного с субъективными достоинствами человека, а не с объективными результатами его труда. Но такое понятие о справедливости несовместимо с принципом свободы выбора человеком своего жизненного поприща.
В обществе, где распределение труда основано на свободном выборе людьми своих занятий, вознаграждение должно всегда соответствовать пользе, приносимой тем или иным тружеником в сравнении с другими, даже если при этом не учитываются его субъективные достоинства. Часто результаты работы соразмерны затраченным усилиям — но отнюдь не всегда. Бывает, что какое-нибудь занятие оказывается вдруг бесполезным,— это может случиться в обществе любого типа. Всем понятна трагедия профессионала, чье мастерство, приобретенное порой в результате многолетнего учения, обесценивается внезапно каким-то изобретением, имеющим несомненную общественную пользу. История последнего столетия пестрит примерами такого рода, затрагивающими иногда интересы сотен тысяч людей.
Когда доход человека падает, а надежды рушатся, хотя он трудился в поте лица и был мастером своего дела, это, несомненно, оскорбляет наше чувство справедливости. И когда пострадавшие требуют от государства обеспечить «положенный» им уровень дохода, требование это находит всеобщее сочувствие и поддержку. В результате правительства повсюду не только принимают меры, обеспечивающие тем, кто попал в такие обстоятельства, минимальные средства к существованию, но и гарантируют им получение стабильного дохода на прежнем уровне, т. е. создают условия полной независимости от превратностей рыночной экономики *.
Однако, если мы хотим сохранить свободу выбора занятий, мы не можем гарантировать стабильность доходов для всех. А если такие
гарантии даются лишь части граждан, они оказываются в привилегированном положении, причем за счет остальных, чья относительная защищенность очевидно снижается. Нетрудно показать, что создание для всех людей гарантий стабильности их доходов возможно лишь при уничтожении свободы выбора жизненного поприща. И хотя такие всеобщие гарантии часто рассматривают как цель, к которой все мы должны стремиться, в действительности все происходит совсем не так. На деле эти гарантии даются по частям то одной группе людей, то другой, а в результате в тех группах, которые остались в стороне, постоянно растет «суверенность в завтрашнем дне. Поэтому неудивительно, что ценность
* Весьма интересные мысли о том, как решать эту проблему в рамках либерального общества, были недавно изложены профессором У. Хаттом в книге, заслуживающей пристального внимания (Plan for Reconstruction, 1943).
150
таких гарантий в общественном сознании постоянно увеличивается, их требование становится все более настойчивым, и постепенно растет желание получить их любой ценой, даже ценой свободы.
Если защищать тех, чей труд стал менее полезным в силу обстоятельств, которые они не могли предвидеть или предотвратить, компенсируя их убытки, и в то же время ограничивать доходы тех, чья полезность возросла, то вознаграждение очень быстро потеряет всякую связь с реальной общественной пользой. Она будет зависеть только от взглядов авторитетных чиновников, от их представлений о том, чем должны заниматься те или иные люди, что они должны предвидеть и насколько хороши или дурны их намерения. Решения, принимаемые и такой ситуации, не могут не быть произвольными. Применение этого принципа приведет к тому, что люди, выполняющие одинаковую работу, будут получать различное вознаграждение. При этом разница в оплате не будет более служить стимулом, заставляющим людей совершенствовать свою деятельность в интересах общества. Более того, они даже не смогут судить, насколько полезным и эффективным могло бы стать то или иное нововведение.
Но если перетекание людей из одной сферы деятельности в другую, необходимое в любом обществе, не будет стимулировано «поощрениями» и «взысканиями» (не обязательно зависящими от их субъективных достоинств), остается один путь: прямые приказания. При гарантированном уровне дохода человеку нельзя позволить ни оставаться на данном месте работы просто потому, что ему нравится здесь работать, ни выбирать работу по своему желанию. Ведь это не он выигрывает или проигрывает, если он уходит или остается. Поэтому и право выбора принадлежит не ему, а тем, кто занимается распределением доходов.
Проблема, которая здесь возникает, обсуждается обычно как проблема стимулирования. Но вопрос, каким образом заставить человека хотеть работать лучше, хотя и является важным, далеко не исчерпывает всей проблемы. Дело не только в том, что для хорошей работы человек должен иметь стимул. Гораздо более существенно, что, если мы предоставляем людям право выбора занятий, им необходимо дать и какое-то простое, наглядное мерило относительной социальной полезности того или иного поприща. Человек, даже движимый самыми благими намерениями, не в состоянии сознательно выбрать одно занятие из многих, если преимущества, предоставляемые каждым из них, никак не связаны с их пользой для общества. Чтобы человек решился сменить работу и профессиональную среду, с которой он свыкся и которую, может быть, полюбил, необходимо, чтобы изменившаяся социальная ценность каждого занятия выражалась в соответствующем вознаграждении.
Но вопрос, по существу, еще серьезнее, потому что наш мир устроен так, что только при условии личной заинтересованности люди готовы в течение долгого времени отдавать все силы работе. По крайней мере, очень многие могут по-настоящему хорошо работать, только имея какой-то внешний стимул или испытывая давление извне. В этом смысле проблема стимулирования является вполне насущной как в сфере производительного труда, так и в области организации и управления. Применение методов инженерного проектирования к целой нации,— а это как раз и означает планирование,— «ставит вопрос дисциплины, решить который совсем не просто»,— пишет американский инженер, обладающий большим опытом планирования на правительственном уровне. К erg словам стоит прислушаться: «Для успешного решения инженерной задачи необходимо, чтобы вокруг существовала сравнительно большая зона непланируемой экономической деятельности. Должен быть какой-то
резервуар, из которого можно черпать работников. А если работник уволен, то он должен исчезать не только с места работы, но и из платежной ведомости. При отсутствии такого резервуара дисциплину можно будет поддерживать только телесными наказаниями, как при рабском труде» *.
В сфере администрирования вопрос о санкциях за халатность стоит иначе, но не менее серьезно. Однажды было верно подмечено, что если при конкурентной экономике последней инстанцией является судебный исполнитель, то при плановой экономике — палач **. В последнем случае директор завода будет также наделен значительными полномочиями. Но его положение и доход будут в условиях плановой экономики столь же независимыми от успеха или неудач вверенного ему предприятия, как положение и доход рабочего. И поскольку не он рискует и не он выигрывает, то решающим фактором является не его личное мнение и забота об интересах дела, а некая правилосообразность в его поведении. Так, ошибка, которой «ему следовало избежать»,— это не просто ошибка, а преступление против общества, со всеми вытекающими из такой трактовки последствиями. Пока он следует по безопасному пути «честного выполнения своего служебного долга», он может быть уверен в стабильности своего дохода гораздо больше, чем частный предприниматель. Однако стоит ему поскользнуться,— и последствия будут хуже, чем банкротство. Пока им довольно начальство, он экономически защищен, но защищенность эта покупается ценой свободы.
Таким образом, мы имеем дело с фундаментальным конфликтом между двумя несовместимыми типами общественного устройства, которые часто называют по их наиболее характерным проявлениям коммерческим и военизированным. Термины эти оказались, пожалуй, не очень удачными, поскольку они фокусируют внимание не на самых существенных признаках обеих систем и скрывают тот факт, что перед нами действительная альтернатива и третьего не дано. Либо мы предоставляем индивиду возможность выбирать и рисковать, либо мы лишаем его этой возможности. Армия в самом деле во многих отношениях является хорошей иллюстрацией организации второго типа, где работу и работников распределяет командование, а в случае ограниченности ресурсов все садятся на одинаковый скудный паек. Это единственная система, гарантирующая каждому экономическую защищенность, и, распространяя ее на все общество, мы сможем защитить всех. Однако такого рода безопасность неизбежно сопряжена с потерей свободы и с иерархическими отношениями армейского типа. Это безопасность казарм и бараков.
Конечно, вполне возможно создавать в свободном обществе какие-то островки жизни, организованной по этому принципу, и, по-моему, нет причин делать такой образ жизни недоступным для тех, кто его предпочитает. Действительно, добровольная трудовая служба, организованная по военному образцу,— это, наверное, лучший способ, которым государство может дать всем работу и минимальные средства к существованию. И если до сих пор такие предложения отвергались, то только потому, что люди, готовые пожертвовать свободой ради защищенности, требовали лишить свободы также и тех, кто на это не согласен. Но это уже чересчур.
Однако армия, какой мы ее знаем, дает лишь очень приблизительное [представление о том обществе, которое целиком организовано наподобие [армии. Когда только часть общества организована по военному образцу, [присутствующая в ней несвобода смягчается сознанием того, что рядом •есть и свободная жизнь, куда можно уйти, если ограничения станут слиш-
* D. С. С о у 1 е: The Twilight of National Planning.- «Harper's
Magazine», October 1935, p. 558.
** W. R о e p k e. Die Gesellschaftskrisis der Gegenwart. Zurich, 1942, S. 172.
152
ком тягостными. Чтобы представить себе общество, устроенное, как об этом мечтали многие поколения социалистов, наподобие большой фабрики, надо обратиться взором к древней Спарте или к современной Германии, которая, пройдя долгий путь, кажется, приблизилась к этому идеалу.
В обществе, привыкшем к свободе, вряд ли найдется сразу много людей, сознательно готовых получить такой ценой уверенность в завтрашнем дне. Но действия правительства, предоставляющего привилегии защищенности то одной социальной группе, то другой, очень быстро могут привести к созданию условий, в которых стремление получить гарантии экономической стабильности окажется сильнее, чем любовь к свободе. Ведь гарантированная защищенность одних оборачивается большей незащищенностью всех остальных. Если один твердо знает, что он всегда получит определенный кусок постоянно меняющегося в размерах пирога, то другие рискуют остаться голодными. При этом все время снижается значение главного фактора безопасности, присутствующего в конкурентной системе,— огромного многообразия открытых для каждого возможностей.
В рамках рыночной экономики защищенность отдельных групп может быть обеспечена только с помощью особых методов планирования, известных под названием рестрикций. Именно к этим методам сводится все планирование, осуществляемое в настоящее время. Чтобы гарантировать в условиях рынка определенный уровень дохода производителям какого-то товара, нужен «контроль», т. е. ограничение производства, позволяющее; устанавливая «соответствующие» цены, получать «необходимый» доход. Но это сужает возможности, открытые для других. Если производитель — неважно, предприниматель или рабочий — будет застрахован от последствий деятельности предприятий, не входящих в монополистическое объединение, предлагающих тот же товар по более низкой цене, это означает, что другие, находящиеся в худшем положении, не допускаются к относительному благополучию, достигнутому в контролируемой отрасли. Любое ограничение доступа новых предпринимателей в какую-то отрасль уменьшает их уверенность в завтрашнем дне. А по мере роста числа людей (и числа отраслей), доход которых оказывается гарантированным, снижается число возможностей для тех, кто лишился дохода. И если, как это в последнее время все чаще случается, работники благополучной отрасли получают возможность повысить свои доходы (в форме прибыли или зарплаты), исключая других, то тем, кто лишился работы, идти бывает уже некуда. В результате каждое изменение конъюнктуры вызывает всплеск безработицы. Нет никакого сомнения, что безработица последних десятилетий и неуверенность в завтрашнем дне большого числа людей объясняются в огромной степени стремлением получать таким путем гарантии экономической защищенности.
В Англии и в Америке такие рестрикции (в особенности те, что затрагивают средние слои) лишь недавно приняли серьезные масштабы, и мы еще не успели ощутить их последствия. Только тот, кто испытал полную безнадежность положения человека в разделенном непроницаемыми перегородками обществе, кто оказался лишенным доступа к занятиям; обеспечивающим гарантированное благополучие, только тот способен осознать глубину пропасти, отделяющей безработного от счастливого обладателя заветного места, который настолько защищен от конкуренции, что даже не думает потесниться. Речь, конечно, идет не о том, чтобы счастливчики уступали свои места тем, кому не повезло, но ведь должны же они как-то участвовать в общем несчастье, испытывая снижение доходов или по крайней мере отказываясь от надежд на еще большее преуспеяние в будущем. Но это невозможно, пока существует поддерживаемая
153
правительством уверенность, что обеспечение определенного «уровня жизни» или «справедливого вознаграждения» является необходимостью. В результате такой политики резким колебаниям подвергаются теперь не цепы, заработки и личные доходы, а производство и занятость. Пожалуй, не было в истории худшей эксплуатации, чем эта провоцируемая правительственной «регуляцией» конкурентных отношений эксплуатация еще не окрепших или менее удачливых производителей другими производителями, прочно стоящими на ногах. Не много найдется лозунгов, причинивших столько вреда, сколько призыв к «стабилизации» цен (или заработков), ибо, укрепляя положение одних, он в то же время ведет к расшатыванию позиций других.
Итак, чем больше мы стремимся обеспечить всеобщую экономическую защищенность, воздействуя на механизмы рынка, тем меньше оказывается реальная защищенность людей. И, что гораздо хуже, это приводит к усилению контраста между положением привилегированной части общества и положением тех, кто лишен привилегий. А кроме того, превращение защищенности в привилегию делает ее все более и более желанной. Рост тела привилегированных людей и углубление разрыва между ними и остальным обществом рождает совершенно новые социальные установки и ценности. Поэтому уже не независимость и свобода, но экономическая защищенность определяет социальный статус человека. И девушки стремятся уже выйти замуж не за того, кто полезен обществу, а за человека, имеющего гарантированную зарплату. А юноша, не сумевший попасть в число избранных, рискует на всю жизнь оказаться неприкаянным, отверженным, парией в нашем обществе.
Рестрикции, нацеленные на обеспечение экономической защищенности, проводимые или поддерживаемые государством, уже привели к серьезным изменениям в обществе. Лидером в этом процессе оказалась Германия, а остальные страны последовали за ней. Катализатором, значительно ускорившим развитие событий, стал ряд дополнительных факторов, явившихся еще одним следствием распространения социалистических идей: резкое снижение относительного процента деятельности, связанной с экономическим риском, и моральное осуждение высоких доходов, оправдывающих риск, но доступных лишь немногим. Мы не можем сегодня осуждать молодых людей, предпочитающих твердую зарплату риску предпринимательства, ибо в течение всей своей сознательной жизни они слышат, что такое положение является и более надежным, и более нравственным. Нынешнее поколение выросло в такой обстановке, когда школа и пресса делали все, чтобы дискредитировать дух свободной конкуренции и представить предпринимательство как занятие аморальное, когда человека, нанявшего на работу сотню других людей, называли не иначе как эксплуататором, а человека, командующего таким же количеством подчиненных,— героем. Люди постарше могут усмотреть здесь преувеличение, но мой опыт ежедневного общения со студентами не оставил у меня никаких сомнений, что антикапиталистическая пропаганда изменила ценности нового поколения, и это случилось раньше, чем стали меняться социальные институты. Вопрос, таким образом, заключается в том, не разрушим ли мы ценности, которые по-прежнему считаем высшими, приспосабливая сегодня организацию общества к новым требованиям.
Сдвиги в общественных структурах, ставшие результатом победы идеала экономической защищенности, можно проиллюстрировать, сопоставляя английское и немецкое общество десяти-двадцатилетней давности. Как бы ни было велико влияние армии в Германии, оно далеко не объясняет того, что англичане расценивали как «милитаризацию» немецкого общества. Причины здесь гораздо глубже, так как и в кругах, на-
154
холившихся под влиянием армии, и в кругах, где это влияние было ничтожным, ситуация была примерно одинаковая. И дело не в том, что почти в любой момент значительная часть немецкого народа (больше, чем в других странах) была организована для ведения войны. Дело в том, что тип организации, характерный для военной машины, применялся во многих сферах гражданской жизни. Ни в какой другой стране не использовался так широко принцип иерархической организации «сверху вниз», нигде не было такого количества людей, занятых в самых различных областях, которые ощущали себя не свободными гражданами, но функционерами. Это и придавало немецкому обществу совершенно особый характер. Как хвастались сами немцы, Германия превратилась в государство чиновников, в котором доход и положение) в обществе гарантируются властями не только на государственной службе, по почти во всех областях.
Я сомневаюсь, что можно силой подавить дух свободы, по я не уверен, что каждый народ смог бы противостоять его медленному удушению, происходившему в Германии. Когда только государственная служба обеспечивает положение в обществе, а исполнение служебного долга рассматривается как нечто несравненно более достойное, чем свободный выбор собственного поля деятельности, когда все занятия, не дающие признанного места в государственной иерархии или права на стабильный гарантированный заработок, считаются чуть ли не постыдными, трудно ожидать, что найдется много людей, которые предпочтут защищенности свободу. И если при этом альтернативой защищенному, но подчиненному положению является позиция в высшей степени шаткая, вызывающая презрение как в случае неудач, так и в случае успеха, стоит ли удивляться, что лишь очень немногие смогут побороть искушение променять свободу на обеспеченность. Когда все зашло так далеко, свобода превращается почти что в издевательство, так как обрести ее можно, только отказавшись от всех земных благ. Люди, доведенные до такого состояния, начинают думать, что «свобода ничего не стоит», и они с радостью принесут ее в жертву, променяв на гарантии защищенности. Это можно пен пять. Гораздо труднее понять профессора Гарольда Ласки, выдви-1 тающего в Англии тот же аргумент, ставший роковым для немецкого народа *.
Безусловно, предоставление гарантий па случай невзгод и лишений должно быть одной из основных целей политики правительства. Так же как и принятие мер, способствующих выбору более перспективных занятий. Но чтобы эти меры были успешными и не угрожали свободе личности, любые гарантии необходимо предоставлять вне сферы рыночных отношений. Конкуренция должна функционировать беспрепятственно. Какие-то экономические гарантии нужны даже для сохранения свободы, ибо большинство людей согласны рисковать, только если риск не очень велик. Тем не менее нет ничего страшнее модной ныне в среде интеллектуалов идеи обеспечения защищенности в ущерб свободе. Нам надо опять учиться смелости, ибо мы должны без страха признать, что за свободу приходится платить и каждый должен быть готов ради свободы идти па материальные жертвы. И надо вновь вспомнить слова Бенджамина Франклина, выражающие кредо англосаксонских стран, но равно применимые как к странам, так и к людям: «Те, кто в главном отказываются от свободы во имя временной безопасности, не заслуживают ни свободы, ни безопасности».
* «Каждый, кому знаком быт бедняков с его
постоянным чувством надвигающейся катастрофы, с судорожной погоней за всегда
ускользающей мечтой, сможет понять, что
свобода без экономической защищенности ничего не стоит» (Н. J.
L a s k i. Liberty in the Modern State.- Pelican edition,
1937, p. 51).
155
X
Почему к власти приходят худшие
Всякая власть развращает,
но абсолютная власть развращает
абсолютно.
Лорд Э к т о н
Теперь мы сосредоточим внимание на одном убеждении, благодаря которому многие начинают считать, что тоталитаризм неизбежен, а другие теряют решимость активно ему противостоять. Речь идет о весьма распространенной идее, что самыми отвратительными своими чертами тоталитарные режимы обязаны исторической случайности, ибо у истоков их каждый раз оказывалась кучка мерзавцев и бандитов. И если, например, в Германии к власти пришли Штрейхеры и Киллингеры, Леи и Хайнсы, Гиммлеры и Гейдрихи, то это свидетельствует, может быть, о порочности немецкой нации, но не о том, что возвышению таких людей способствует сам государственный строй. Разве не могут во главе тоталитарной системы стоять порядочные люди, которые, думая о благе всего общества, будут действительно решать грандиозные задачи?
Нам говорят: не будем себя обманывать — не все хорошие люди обязательно являются демократами и не все они хотят участвовать в управлении государством. Многие, безусловно, предпочтут доверить эту работу тем, кого они считают компетентными. И пусть это звучит не очень 1 разумно, но почему бы не поддержать диктатуру хороших людей? Ведь тоталитаризм — это эффективная система, которая может действовать как во зло, так и во благо,— в зависимости от того, кто стоит у власти. И если бояться надо не системы, а дурных ее руководителей, то не следует ли просто заранее позаботиться, чтобы власть, когда придет время, оказалась в руках людей доброй воли?
Я совершенно уверен, что фашистский режим в Англии или в США серьезно отличался бы от его итальянской и немецкой версий. И если бы переход к нему не сопровождался насилием, наши фюреры могли бы „ оказаться много лучше. И когда бы мне было судьбой начертано жить при фашистском режиме, я предпочел бы фашизм английский или американский всем другим его разновидностям. Это не означает, однако, что по нашим сегодняшним меркам фашистская система, возникни она в нашей стране, оказалась бы в конце концов принципиально иной, скажем, более гуманной, чем в других странах. Есть все основания полагать, что худшие проявления существующих ныне тоталитарных систем вовсе не являются случайными, что рано или поздно они возникают при любом тоталитарном правлении. Подобно тому, как государственный деятель, обратившийся в условиях демократии к практике планирования экономической жизни, вскоре оказывается перед альтернативой — либо переходить к диктатуре, либо отказываться от своих намерений,— так же и диктатор в условиях тоталитаризма должен неминуемо выбирать между отказом от привычных моральных принципов и полным политическим фиаско. Именно поэтому в обществе, где возобладали тоталитарные тенденции, люди нещепетильные и, попросту говоря, беспринципные имеют гораздо больше шансов на успех. Тот, кто этого не замечает, еще не понял, какая пропасть отделяет тоталитарное общество от либерального и насколько вся нравственная атмосфера коллективизма несовместима с коренными индивидуалистическими ценностями западной цивилизации.
«Моральные основы коллективизма» были уже предметом многих дискуссий. Однако нас здесь интересуют не столько его моральные основы, сколько его моральные результаты. Главной этической проблемой считается обычно совместимость коллективизма с существующими мо-
156
ральными принципами, или вопрос о выработке новых моральных принципов, которые необходимы для подкрепления оправдавшего все надежды коллективизма. Но мы поставим вопрос несколько иначе: какими станут моральные принципы в результате победы коллективистского принципа организации общества, какие нравственные убеждения при этом возобладают? Ведь взаимодействие нравственности с общественными институтами вполне может привести к тому, что этика, порожденная коллективизмом, будет сильно отличаться от этических идеалов, заставлявших к нему стремиться. Мы часто думаем, что если наше стремление к коллективизму продиктовано высокими моральными побуждениями, то и само общество, основанное на принципах коллективизма, станет средоточием добродетелей. Между тем непонятно, почему система должна обладать теми же достоинствами, что и побуждения, которые привели к ее созданию. В действительности нравственность в коллективистском обществе будет зависеть частично от индивидуальных качеств, которые будут обеспечивать в нем успех, а частично — от потребностей аппарата тоталитарной власти.
Вернемся на минуту к состоянию, предшествующему подавлению демократических институтов и созданию тоталитарного режима. На этой стадии доминирующим фактором является всеобщее недовольство правительством, которое представляется медлительным и пассивным, скованным по рукам и ногам громоздкой демократической процедурой. В такой ситуации, когда все требуют быстрых и решительных действий, наиболее привлекательным для масс оказывается политический деятель (или партия), кажущийся достаточно сильным, чтобы «что-то предпринять». «Сильный» в данном случае вовсе не означает «располагающий численным большинством», поскольку всеобщее недовольство вызвано как раз бездеятельностью парламентского большинства. Важно, чтобы лидер этот обладал сильной поддержкой, внушающей уверенность, что он сможет осуществить перемены эффективно и быстро. Именно так на политической арене и возникает партия нового типа, организованная по военному образцу.
В странах Центральной Европы благодаря усилиям социалистов массы привыкли к политическим организациям военизированного типа, охватывающим по возможности частную жизнь своих членов. Поэтому для завоевания одной группой безраздельной власти можно было, взяв на вооружение этот принцип, пойти несколько дальше и сделать ставку не на обеспеченные голоса своих сторонников на нечастых выборах, а на абсолютную и безоговорочную поддержку небольшой, но жестко вы» строенной организации. Возможность установления тоталитарного режима во всей стране во многом зависит от этого первого шага — от способности лидера сплотить вокруг себя группу людей, готовых добровольно подчиняться строгой дисциплине и силой навязывать ее остальным.
На самом деле социалистические партии были достаточно мощными, и если бы они решились применить силу, то могли добиться чего угодно. Но они на это не шли. Сами того не подозревая, они поставили перед собой цель, осуществить которую могли только люди, готовые преступить любые общепринятые нравственные барьеры.
Социализм можно осуществить на практике только с помощью методов, отвергаемых большинством социалистов. В прошлом этот урок усвоили многие социальные реформаторы. Старым социалистическим партии не хватало безжалостности, необходимой для практического решения поставленных ими задач. Им мешали их демократические идеалы. Характерно, что как в Германии, так и в Италии успеху фашизма предшествовал отказ социалистических партий взять на себя ответственность управления страной. Они действительно не хотели применять методы,
157
к которым вело их учение, и все еще надеялись прийти к всеобщему согласию и выработать план организации общества, удовлетворяющий большинство людей. Но другие между тем уже поняли, что в планируемом обществе речь идет не о согласии большинства, но лишь о согласованных действиях одной, достаточно большой группы, готовой управлять всеми делами. А если такой группы не существует, то о том, кто и как может ее создать.
Есть три причины, объясняющие, почему такая относительно большая и сильная группа людей, обладающих общим сознанием, будет в любом обществе включать не лучших, но худших его представителей. И критерии, по которым она будет формироваться, являются по нашим меркам почти исключительно негативными.
Прежде всего чем более образованны и интеллигентны люди, тем бо-I лее разнообразны их взгляды и вкусы и тем труднее ждать от них надуши по поводу любой конкретной системы ценностей. Следовательно, если мы хотим достичь единообразия взглядов, мы должны вести поиск
в тех слоях общества, для которых характерны низкий моральный и
интеллектуальный уровень, примитивные, грубые вкусы и инстинкты. Это не означает, что люди в большинстве своем аморальны, просто самую многочисленную ценностно-однородную группу составляют люди, моральный уровень которых невысок. Людей этих объединяет, так сказать, наименьший общий нравственный знаменатель. И если нам нужна по возможности многочисленная группа, достаточно сильная, чтобы навязывать другим свои взгляды и ценности, мы никогда не обратимся к людям с развитым мировоззрением и вкусом. Мы пойдем в первую очередь к людям толпы, людям «массы» — в уничижительном смысле этого слова,— к наименее оригинальным и самостоятельным, которые смогут оказывать любое идеологическое давление просто своим числом.
Однако если бы потенциальный диктатор полагался исключительно на людей с примитивными и схожими инстинктами, их оказалось бы все-таки слишком мало для осуществления поставленных задач. Поэтому он должен будет стремиться увеличить их число, обращая других в свою веру.
» И здесь в силу вступает второй негативный критерий отбора: ведь проще всего обрести поддержку людей легковерных и послушных, не имеющих собственных убеждений и согласных принять любую готовую систему ценностей, если только ее как следует вколотить им в голову, повторяя одно и то же достаточно часто и достаточно громко. Таким образом, ряды тоталитарной партии будут пополняться людьми с неустойчивыми взглядами и легко возбудимыми эмоциями.
Третий и, быть может, самый важный критерий необходим для любого искусного демагога, стремящегося сплотить свою группу. Человеческая природа такова, что люди гораздо легче приходят к согласию на основе негативной программы — будь то ненависть к врагу или зависть к преуспевающим соседям,— чем на основе программы, утверждающей позитивные задачи и ценности. «Мы» и «они», свои и чужие — на этих противопоставлениях, подогреваемых непрекращающейся борьбой с теми, кто не входит в организацию, построено любое групповое сознание, объединяющее людей, готовых к действию. И всякий лидер, ищущий не просто политической поддержки, а безоговорочной преданности масс, сознательно использует это в своих интересах. Образ врага— внутреннего, такого, как «евреи» или «кулаки», или внешнего — является непременным средством в арсенале всякого диктатора.
То, что в Германии врагом были объявлены «евреи» (пока их место по заняли «плутократы»), было не в меньшей степени выражением антикапиталистической направленности движения, чем борьба против кулачества в России. Дело в том, что в Германии и в Австрии евреи воспринимались как представители капитализма, так как традиционная
153,
неприязнь широких слоев населения к коммерции сделала эту область доступной для евреев, лишенных возможности выбирать более престижные занятия. История эта стара как мир: представителей чужой расы «. допускают только к наименее престижным профессиям и за это начинают ненавидеть их еще больше. Но то, что антисемитизм и антикапитализм в Германии восходят к одному корню,— факт исключительно важный для понимания событий, происходящих в этой стране. И этого, как правило, не замечают иностранные комментаторы.
Было бы неверно считать, что общая тенденция к превращению Коле в национализм обусловлена только стремлением заручиться поддержкой соответствующих кругов. Неясно, может ли вообще коллективистская программа реально существовать иначе, чем в форме какого-нибудь партикуляризма, будь то национализм, расизм или защита интересов отдельного класса. Вера в общность целей и интересов предполагает большее сходство между людьми, чем только подобие их как человеческих существ. И если мы не знаем лично всех членов нашей группы, мы по крайней мере должны быть уверены, что они похожи на тех, кто нас окружает, что они думают и говорят примерно так же и о тех же вещах. Только тогда мы можем отождествляться с ними. Коллективизм помыслим во всемирном масштабе,— если только он не будет поставлен па службу узкой элитарной группе. И это не технический, но нравственный вопрос, который боятся поднять все наши социалисты. Если, например, английскому рабочему причитается равная доля доходов от английского капитала и право участвовать в решении вопросов его использования на том основании, что капитал этот является результатом эксплуатации, то не логично ли тогда предоставить, скажем, и всем индусам те же права, предполагающие не только получение дохода с английского капитала, по и его использование?
Но ни один социалист не задумывается всерьез над проблемой равно-мерного распределения доходов с капитала (и самих капитальных ресурсов) между всеми народами мира. Все они исходят из того, что капитал принадлежит не человечеству, а конкретно!! нации. Но даже и в рамках отдельных стран немногие осмеливаются поднять вопрос о равномерном распределении капитала между экономически развитыми и неразвитыми районами. То, что социалисты провозглашают как долг по отношению к гражданам существующих стран, они не готовы гарантировать иностранцам. Если последовательно придерживаться коллективистской точки зрения, то выдвигаемое малоимущими нациями требование нового передела мира следует признать справедливым, хотя, будь такая идея реализована, ее нынешние самые ярые сторонники потеряли бы не меньше, чем богатые страны. Поэтому они достаточно осторожны, чтобы не настаивать на принципе равенства, но только делают вид, что никто лучше них не сможет организовать жизнь других народов.
Одно из внутренних противоречий коллективистской философии заключается в том, что, поскольку она основана на гуманистической морали, развитой в рамках индивидуализма, областью ее применения могут быть только относительно небольшие группы. В теории социализм интернационален, но как только дело доходит до его практического применения, будь то в России или в Германии, он оборачивается оголтелым национализмом. Поэтому, в частности, «либеральный социализм», как его представляют себе многие на Западе,— плод чистой теории, тогда как в реальности социализм всегда сопряжен с тоталитаризмом *. Коллективизм
* Ср. поучительную дискуссию в: F. В о г k e n a u.
Socialism. National or International? - 1942,
159
не оставляет места ни гуманистическому, ни либеральному подходу, но только открывает дорогу тоталитарному партикуляризму.
Если общество или государство поставлены выше, чем индивид, и имеют свои цели, не зависящие от индивидуальных целей и подчиняющие их себе, тогда настоящими гражданами могут считаться только те, чьи цели совпадают с целями общества. Из этого неизбежно следует, что человека можно уважать лишь как члена группы, т. е. лишь постольку и в той мере, в какой он способствует осуществлению общепризнанных целей. Этим, а не тем, что он человек, определяется его человеческое достоинство. Поэтому любые гуманистические ценности, включая интернационализм, будучи продуктом индивидуализма, являются в коллективистской философии чужеродным телом *.
Коллективистское сообщество является возможным, только если существует или может быть достигнуто единство целей всех его членов. Но и помимо этого есть ряд факторов, усиливающих в такого рода сообществах тенденции к замкнутости и обособленности. Одним из наиболее важных является то обстоятельство, что стремление отождествить себя с группой чаще всего возникает у индивида вследствие чувства собственной неполноценности, а в таком случае принадлежность к группе должна позволить ему ощутить превосходство над окружающими людьми, которые в группу не входят. Иногда, по-видимому, сама возможность дать выход агрессивности, сдерживаемой внутри группы, но направляемой против «чужих», способствует врастанию личности в коллектив. «Нравственный человек и безнравственное общество» — таков блестящий и очень точный заголовок книги Рейнгольда Нибура. И хотя не со всеми его выводами можно согласиться, но по крайней мере один тезис в данном случае стоит привести: «современный человек все чаще склонен считать себя моральным, потому что он переносит свои пороки на все более и более обширные группы» **. В самом деле, действуя от имени группы, человек освобождается от многих моральных ограничений, сдерживающих его поведение внутри группы.
Нескрываемая враждебность, с которой большинство сторонников планирования относится к интернационализму, объясняется среди прочего тем, что в современном мире все внешние контакты препятствуют эффективному планированию. Как обнаружил, к своему прискорбию, издатель одного из наиболее полных коллективных трудов по проблемам планирования, «большинство сторонников планирования являются воинствующими националистами» ***.
Националистические и империалистические пристрастия встречаются среди социалистов гораздо чаще, чем может показаться, хотя и не всегда в такой откровенной форме, как, например, у Уэббов и некоторых других ранних фабианцев, у которых энтузиазм по поводу планирования сочетался с характерным благоговением перед большими и сильными державами и презрением к малым странам. Историк Эли Халеви, вспоминая о своей первой встрече с Уэббами сорок лет назад, отмечал, что их социализм был резко антилиберальным. «Они не испытывали ненависти к тори и даже были к ним на удивление снисходительны, но не щадили либерализма гладстоновского толка. То было время англо-бурской войны, и наиболее прогрессивные либералы вместе с теми, кто начинал тогда создавать лейбористскую партию, были солидарны с бурами и выступали против английского империализма, во имя мира и человечности.
* Совершенно в духе коллективизма говорит у Ницше Заратустра: «Тысяча целей существовала доныне, ибо существовала тысяча людей. Но все еще нет ярма для тысячи шей, все еще нет единой цели. Нет еще цели у человечества. Но скажите, братья мои, молю вас: если нет у человечества цели, разве не означает это, что нет человечества?»
** Цит. по: Е. Н. С а
гг. The Twenty Year's Crisis, 1941, p. 203.
*** Findlay Mackenzie (ed.). Planned Society. Yesterday, Today,
Tomorrow: A Sim-posium, 1937, p. XX.
160
Но оба Уэбба, как и их друг Бернард Шоу, стояли особняком. Они были настроены вызывающе империалистически. Независимость малых народов может что-то означать для индивидуалиста-либерала, но для таких коллективистов, как они, она не значила ровным счетом ничего. Я до сих пор слышу слова Сиднея Уэбба, который объясняет мне, что будущее принадлежит великим державам, где правят чиновники, а полиция поддерживает порядок. В другом месте Халеви приводит высказывание Бернарда Шоу, относящееся примерно к тому же времени: «Миром по праву владеют большие и сильные страны, а маленьким лучше не вылезать из своих границ, иначе их просто раздавят» *.
Если бы эти высказывания принадлежали предшественникам немецкого национал-социализма, они бы вряд ли кого-нибудь удивили. Но они свидетельствуют о том, насколько для всех коллективистов вообще характерно почитание власти и насколько легко приводит оно от социализма к национализму. Что же касается прав малых народов, то в этом отношении позиция Маркса и Энгельса ничем не отличалась от позиций других коллективистов. Современные национал-социалисты охотно подписались бы под некоторыми их высказываниями о чехах и поляках **.
Если для великих философов индивидуализма XIX столетия,— начиная от лорда Эктона и Якоба Буркхардта и кончая современными социалистами, которые, как Бертран Рассел, работают в русле либеральной традиции,— власть всегда выступала как абсолютное зло, то для последовательных коллективистов она является самоцелью. И дело не только в том, что, как отмечает Рассел, само стремление организовать жизнь общества по единому плану продиктовано во многом жаждой власти ***. Более существенно, что для достижения своих целей коллективистам нужна власть — власть одних людей над другими, причем в невиданных доселе масштабах, и от того, сумеют ли они ее достичь, зависит успех всех их начинаний.
Справедливость этого утверждения не могут поколебать трагические иллюзии некоторых либеральных социалистов, считающих, что, отнимая у индивида власть, которой он обладал в условиях либерализма, и передавая ее обществу, мы тем самым уничтожаем власть как таковую. Все, кто так рассуждает, проходят мимо очевидного факта: власть, потребная для осуществления плана, не просто делегируется, она еще тысячекратно усиливается. Сосредоточив в руках группы руководящих работников власть, которая прежде была рассредоточена среди многих, мы создаем не только беспрецедентную концентрацию власти, но и власть совершенно нового типа. И странно слышать, что власть центрального планирующего органа будет «не большей, чем совокупная власть советов директоров частных компаний» ****. Во-первых, в конкурентном обществе никто не обладает даже сотой долей той власти, которой будет наделен в социалистическом обществе центральный планирующий орган. А дрых, утверждать, что есть какая-то «совокупная власть» капиталистов, которой на самом деле никто не может сознательно воспользоваться, значит просто передергивать термины *****. Ведь это не более чем игра
* Е. Н а 1 е v у. L'Ere des Tyrannies. Paris, 1938; History of the English People.-«Epilogue», vol. I, pp. 105-106.
** См.: К. Маркс. Революция и контрреволюция, а также письмо Энгельса к Марксу от 23 мая 1851 г.
*** В. Russell. The Scientific Outlook. 1931, p. 211.
**** B. E. Lippincott. Introduction to: 0. L a n g e, F. М. Taylor. On the Economic Theory of Socialism. Minneapolis, 1938, p. 35.
***** Когда мы рассуждаем о власти (power) одних людей над другими, нас не должна смущать аналогия с физическим понятием силы (power), имеющим значение безличной (хотя по своему происхождению антропоморфной) побудительной
.181
слов: если бы советы директоров всех компаний действительно договорились между собой о совместных действиях, это означало бы конец конкуренции и начало плановой экономики. Чтобы уменьшить концентрацию абсолютной власти, ее необходимо рассредоточить или децентрализовать. И конкурентная экономика является на сегодняшний день единственной
системой, позволяющей минимизировать путем децентрализации власть одних людей над другими.
Как мы уже видели, разделение экономических и политических целей, па которое постоянно нападают социалисты, является необходимой гарантией индивидуальной свободы. К этому можно теперь добавить, что популярный ныне лозунг, призывающий поставить на место экономической власти власть политическую, означает, что вместо власти, по природе своей ограниченной, мы попадем под ярмо власти, от которой уже . нельзя будет убежать. Хотя экономическая власть и может быть орудием насилия, но это всегда власть частного лица, которая отнюдь не бесцельна и не распространяется на всю жизнь другого человека. Это отличает ее от централизованной политической власти, зависимость от эрой мало чем отличается от рабства.
Итак, всякая коллективистская система нуждается в определении целей, которые являются общими для всех, и в абсолютной власти, необходимой для осуществления этих целей. В такой системе рождаются и особые моральные нормы, которые в чем-то совпадают с привычной для ^ нас моралью, а в чем-то с ней резко расходятся. Но в одном пункте различие это настолько разительно, что можно усомниться, имеем ли мы вообще здесь дело с моралью. Оказывается, что индивидуальное сознание не может полагать здесь собственных правил, а с другой стороны, ему не даны никакие общие правила, действующие без исключения во всех обстоятельствах. Чрезвычайно трудно поэтому сформулировать принципы коллективистской морали. Но все-таки эти принципы существуют.
Ситуация здесь примерно такая же, как и в случае с правозаконностью. Подобно формальным законам, нормы индивидуалистской этики являются пусть не всегда скрупулезными, но общими по форме и универсальными по применению. Они предписывают или запрещают определенного рода действия независимо от того, какие эти действия преследуют цели. Так, красть или лгать, причинять боль или совершать предательство считается дурно, даже если в конкретном случае это не приносит прямого вреда, если от этого никто не страдает или если это совершается во имя какой-то высокой цели. И хотя иногда нам приходится из двух зол выбирать меньшее, каждое из них тем не менее остается злом.
Утверждение «цель оправдывает средства» рассматривается в индивидуалистской этике как отрицание всякой морали вообще. В этике . коллективистской оно с необходимостью становится главным моральным принципом. Нет буквально ничего, что не был бы готов совершить вдувательный коллективист ради «общего блага», поскольку для него это — единственный критерий моральности действий. Коллективистская этика выразила себя наиболее явно в формуле raison d'Etat *, оправдывающей любые действия их целесообразностью. И значение этой формулы для межгосударственных отношений — совершенно такое же, как и для отношений между индивидами. Ибо в коллективистском обществе ни со-
причины явлений. И если мы не можем говорить об увеличении или уменьшении совокупной существующей в мире силы, то это не относится к власти, которую одни люди сознательно применяют по отношению к другим.
* Государственная необходимость (франц.). (Прим, перев.)
163
ни какие-либо другие сдерживающие факторы не ограничивают поступки людей, если эти поступки совершаются для «блага общества» или для достижения цели, поставленной руководством.
Отсутствие в коллективистской этике абсолютных формальных правил, конечно, не означает, что коллективистское общество не будет поощрять некоторые полезные привычки своих граждан и подавлять привычки иные. Наоборот, оно будет уделять человеческим привычкам гораздо больше внимания, чем индивидуалистское общество. Чтобы быть полезным членом коллективистского общества, надо обладать совершенно определенными качествами, требующими постоянного упражнения. Мы называем эти качества «полезными привычками», а не «моральными добродетелями», потому что ни при каких обстоятельствах они не должны становиться препятствием на пути достижения целей всего общества или исполнения указаний руководящих инстанций. Они, таким образом, служат как бы для заполнения зазоров между этими целями пли указаниями, но никогда не вступают с ними в противоречие.
Различия между качествами, которые будут цениться в коллективистском обществе, и качествами, обреченными в нем па исчезновение, лучше всего можно показать на примере. Возьмем, с одной стороны, добродетели, свойственные немцам, скорее «типичным пруссакам», признаваемые даже их худшими врагами, а с другой — добродетели, по общему мнению, им несвойственные (в такой степени, как, например, англичанам, гордящимся этим обстоятельством, впрочем, не без некоторых оснований). Вряд ли многие станут отрицать, что немцы в целом трудолюбивы и дисциплинированны, основательны и энергичны, добросовестны в любом деле, что у них сильно развиты любовь к порядку, чувство долга и привычка повиноваться властям и что они нередко готовы па большие личные жертвы и выказывают незаурядное мужество в случае физической опасности. Все это делает немцев удобным орудием для выполнения любых поставленных властями задач, и именно в таком духе их воспитывало как старое прусское государство, так и новый рейх, в котором доминируют прусские ориентации. При этом считается, что «типичному немцу» не хватает индивидуалистических качеств, таких, как терпимость, уважение к другим людям и их мнениям, независимость ума и готовность отстаивать свое мнение перед вышестоящими (которую сами немцы, сознающие обычно этот недостаток, называют Zivilcourage — гражданское мужество), сострадание к слабым и, наконец, здоровое презрение к власти, порождаемое обычно лишь долгой традицией личной свободы. Считается также, что немцам недостает качеств, может быть, и не столь заметных, но важных с точки зрения взаимодействия людей, живущих в свободном обществе,— доброты, чувства юмора, откровенности, уважения к частной жизни других и веры в их добрые намерения.
После всего сказанного становится достаточно очевидно, что эти индивидуальные достоинства являются одновременно достоинствами социальными, облегчающими социальное взаимодействие, которое в результате не нужно (да и сложно) контролировать сверху. Эти качества развиваются в обществе, имеющем индивидуалистский или коммерческий характер, и отсутствуют в коллективистском обществе. Различие это было всегда очень заметно для разных районов Германии, а теперь мы можем его наблюдать, сравнивая Германию со странами Запада. Но еще до недавнего времени в тех частях Германии, где более всего получило развитие цивилизованное коммерческое начало,— в старых торговых городах на юге и на западе, а также в ганзейских городах на севере страны,— моральный климат был гораздо ближе к западным нормам, чем к тем стандартам, которые доминируют ныне во всей Германии.
Было бы, однако, в высшей степени несправедливо считать, что в тоталитарных государствах народные массы, оказывающие поддержку системе, которая нам представляется аморальной, начисто лишены всяких нравственных побуждений. Для большинства людей дело обстоит как раз противоположным образом: моральные переживания, сопровождающие такие движения, как национал-социализм или коммунизм, сопоставимы по своему накалу, вероятно, лишь с переживаниями участников великих исторических религиозных движений. Но если мы допускаем, что индивид — это только средство достижения целей некоторой высшей общности, будь то «общество» или «нация», все ужасы тоталитарного строя становятся неизбежными. Нетерпимость и грубое подавление всякого инакомыслия, полное пренебрежение к жизни и счастью отдельного человека — прямые следствия фундаментальных предпосылок коллективизма. Соглашаясь с этим, сторонники коллективизма в то же время утверждают, что строй этот является более прогрессивным, чем строй, где «эгоистические» интересы индивида препятствуют осуществлению целей общества. Человеку, воспитанному в либеральной традиции, оказывается очень трудно понять, что немецкие философы совершенно искренни, когда они вновь и вновь пытаются доказать, что стремление человека к личному счастью и благополучию является порочным и аморальным и только исполнение долга перед обществом заслуживает уважения.
Там, где существует одна общая высшая цель, не остается места ни для каких этических норм или правил. В известных пределах мы сами испытываем нечто подобное теперь — во время войны. Однако даже война и связанная с ней чрезвычайная опасность рождают в демократических странах лишь очень умеренную версию тоталитаризма: либеральные ценности не забыты, они только отошли на второй план под действием главной заботы. Но когда все общество поставлено на службу нескольким общим целям, тогда неизбежно жестокость становится исполнением долга и такие действия, как расстрел заложников или убийство слабых и больных, начинают рассматриваться лишь с точки зрения их целесообразности. И насильственная высылка десятков тысяч людей превращается в мудрую политическую акцию, одобряемую всеми, кроме тех, кто стал ее жертвой. Или всерьез изучаются предложения о «призыве в армию женщин с целью размножения». Коллективисты всегда видят перед собой великую цель, оправдывающую действия такого рода, ибо никакие права и ценности личности не должны, по их убеждению, служить препятствием в деле служения обществу.
Граждане тоталитарного государства совершают аморальные действия из преданности идеалу. И хотя идеал этот представляется нам отвратительным, тем не менее их действия являются вполне бескорыстными. Этого, однако, нельзя сказать о руководителях такого государства. Чтобы участвовать в управлении тоталитарной системой, недостаточно просто принимать на веру благовидные объяснения неблаговидных действий. Надо самому быть готовым преступать любые нравственные законы, если этого требуют высшие цели. И поскольку цели устанавливает лишь верховный вождь, то всякий функционер, будучи инструментом в его руках, не может иметь нравственных убеждений. Главное, что от него требуется,— это безоговорочная личная преданность вождю, а вслед за этим — полная беспринципность и готовность буквально на все. Функционер не должен иметь собственных сокровенных идеалов или представлений о добре и зле, которые могли бы исказить намерения вождя. Но из этого следует, что высокие должности вряд ли привлекут людей, имеющих моральные убеждения, направлявшие в прошлом поступки европейцев. Ибо что будет наградой за все безнравственные действия, которые придется совершать, за неизбежный риск, за отказ от личной независимости и от многих радостей частной жизни, сопряженные с руководящим постом? Единственная жажда, которую можно таким образом утолить,—
164
это жажда власти как таковой. Можно упиваться тем, что тебе повив и что ты — часть огромной и мощной машины, перед которой ничто не устоит.
И если людей, по нашим меркам достойных, не привлекут высокие посты в аппарате тоталитарной власти, это откроет широкие возможности перед людьми жестокими и неразборчивыми в средствах. Будет много работы, про которую станет известно, что она «грязная», но что она необходима для достижения высших целей и ее надо выполнять четко и профессионально — как любую другую. И поскольку такой работы будет много, а люди, еще имеющие какие-то моральные убеждения, откажутся ее выполнять, готовность взяться за такую работу станет пропуском к карьере и власти. В тоталитарном обществе найдется много дел, требующих жестокости, запугивания, обмана, слежки. Ведь ни гестапо, ни администрация концлагеря, ни Министерство пропаганды, ни СД, ни СС (как и аналогичные службы в Италии или в Советском Союзе) не являются подходящим местом для упражнений в гуманизме. Но в тоталитарном государстве путь к высокому положению ведет именно через эти организации. Трудно не согласиться с известным американским экономистом, когда после краткого обзора обязанностей властей в коллективистском обществе он приходит к заключению, что «им придется все это делать, хотят они этого или не хотят. А вероятность, что у власти при этом окажутся люди, которым противна сама эта власть, приблизительно равна вероятности того, что человек, известный своей добротой, получит место надсмотрщика на плантации» *.
Этим, однако, данная тема не исчерпывается. Проблема отбора лидеров является частью более широкой проблемы отбора людей в соответствии с их взглядами или скорее с их готовностью приспособиться к постоянно меняющейся доктрине. И здесь мы не можем не остановиться на одной из наиболее характерных нравственных особенностей тоталитаризма, связанных с его отношением к правде. Но это слишком обширная тема, требующая отдельной главы.
* F. H. Knight
in the «Journal
of Political Economy».-1938, December, p. 869.