Дорога к рабству
Ф. А. ХАЙЕК
Социалистам всех партий
Свобода, в чем бы она ни заключалась, теряется, как правило, постепенно.
Давид Юм
Предисловие
Когда профессионал, занимающийся общественными науками, пишет политическую книгу, его долг — прямо об этом сказать. Это политическая книга, и я не хочу делать вид, что речь идет о чем-то другом, хотя мог бы обозначить ее жанр каким-нибудь более изысканным термином, скажем, социально-философское эссе. Впрочем, каким бы ни было название книги, все, что я в ней пишу, вытекает из моей приверженности определенным фундаментальным ценностям. И мне кажется, что я исполнил и другой свой не менее важный долг, полностью прояснив в самой книге, каковы же те ценности, на которые опираются все высказанные в ней суждения.
К этому остается добавить, что, хотя это и политическая книга, я абсолютно уверен, что изложенные в ней убеждения не являются выражением моих личных интересов. Я не вижу причин, по которым общество того типа, который я очевидно предпочитаю, давало бы мне какие-то привилегии по сравнению с большинством моих сограждан. В самом деле, как утверждают мои коллеги-социалисты, я, как экономист, занимал бы гораздо более заметное место в обществе, против которого я выступаю (если, конечно, сумел бы принять их взгляды). Я точно так же уверен, что мое несогласие с этими взглядами не является следствием воспитания, поскольку именно их я придерживался в юном возрасте и именно они заставили меня посвятить себя профессиональным занятиям экономикой. Для тех же, кто, как это теперь принято, готов в любом изложении политической позиции усматривать корыстные мотивы, позволю себе добавить, что у меня есть все причины, чтобы не писать и не публиковать эту книгу. Она без сомнения заденет многих, с кем я хотел бы сохранить дружеские отношения. Из-за нее мне пришлось отложить другую работу, которую я по большому счету считаю более важной и чувствую себя к ней лучше подготовленным. Наконец, она повредит восприятию результатов моей в собственном смысле исследовательской деятельности, к которой я чувствую подлинную склонность.
Если, несмотря на это, я все же счел публикацию этой книги своим долгом, то только в силу странной и чреватой непредсказуемыми последствиями ситуации (вряд ли заметной для широкой публики), сложившей-
Hay е k F. A. The Road to serfdom. L., 1944.
113
T |
ся ныне в дискуссиях о будущей экономической политике. Дело в том, что большинство экономистов были в последнее время втянуты в военные разработки и сделались немы благодаря занимаемому ими официальному положению. В результате общественное мнение по этим вопросам формируют сегодня в основном дилетанты, любители ловить рыбку в мутной воде или сбывать по дешевке универсальное средство от всех болезней. В этих обстоятельствах тот, у кого еще есть время для литературной работы, вряд ли имеет право держать про себя опасения, которые, наблюдая современные тенденции, многие разделяют, но не могут высказать. В иных обстоятельствах я бы с радостью предоставил вести спор о национальной политике людям и более авторитетным, и более сведущим в этом деле.
Основные положения этой книги были впервые кратко изложены в статье «Свобода и экономическая система», опубликованной в апреле 1938 г. в журнале «Contemporary Review», а в 1939 г. перепечатанной в расширенном варианте в одной из «Общественно-политических брошюр», которые выпускало под редакцией проф. Г. Д. Гидеонса издательство Чикагского университета. Я благодарю издателей обеих этих публикаций за разрешение перепечатать из них некоторые отрывки.
Ф. А. Хайек
Введение
Вольте всего раздражают те исследования, которые вскрывают родословную идей.
Лорд Э к т о н
События современности тем отличаются от событий исторических, что мы не зноем, к чему они ведут. Оглядываясь назад, мы можем понять события прошлого, прослеживая и оценивая их последствия. Но текущая история для нас — не история. Она устремлена в неизвестность, и мы почти никогда не можем сказать, что нас ждет впереди. Все было бы иначе, будь у нас возможность проживать во второй раз одни и те же события, зная заранее, каков будет их результат. Мы бы смотрели тогда на вещи совсем другими глазами, и в том, что ныне едва замечаем, усматривали бы предвестие будущих перемен. Быть может, это и к лучшему, что такой опыт для человека закрыт, что он не ведает законов, которым подчиняется история.
И все же, хотя история и не повторяется буквально и, с другой стороны, никакое развитие событий не является неизбежным, мы можем извлекать уроки из прошлого, чтобы предотвращать повторение каких-то процессов. Не обязательно быть пророком, чтобы сознавать надвигающуюся опасность. Иногда сочетание опыта и заинтересованности вдруг позволяет одному человеку увидеть вещи под таким углом, под которым другие этого еще не видят.
Последующие страницы являются результатом моего личного опыта. Дело в том, что мне дважды удалось как бы прожить один и тот же период, по крайней мере дважды наблюдать очень схожую эволюцию идей. Такой опыт вряд ли доступен человеку, живущему все время в одной стране, но если жить подолгу в разных странах, то при определенных обстоятельствах он оказывается достижимым. Дело в том, что мышление большинства цивилизованных наций подвержено в основном одним и тем же влияниям, но проявляются они в разное время и с различной скоростью. Поэтому, переезжая из одной страны в другую, можно иногда дважды стать свидетелем одной и той же стадии интеллектуального
114
развития. Чувства при этом странным образом обостряются. Когда слышишь во второй раз мнения или призывы, которые уже слышал двадцать или двадцать пять лет назад, они приобретают второе значение, воспринимаются как симптомы определенной тенденции, как знаки, указывающие если не на неизбежность, то, во всяком случае, на возможность такого же. как и в первый раз, развития событий.
Пожалуй, настало время сказать истину, какой бы она ни показалась горькой; страна, судьбу которой мы рискуем повторить, это Германия. Правда, опасность еще не стоит у порога и ситуация в Англии и США еще достаточно далека от того, что мы наблюдали в последние годы в Германии. Но, хотя нам предстоит еще долгий путь, надо отдавать себе отчет, что с каждым шагом будет все труднее возвращаться назад. И если по большому счету мы являемся хозяевами своей судьбы, то в конкретной ситуации выступаем как заложники идей, нами самими созданных. Только вовремя распознав опасность, мы можем надеяться справиться с ней.
Современные Англия и США не похожи на гитлеровскую Германию, какой мы узнали ее в ходе этой войны. Но всякий, кто станет изучать историю общественной мысли, вряд ли пройдет мимо отнюдь не поверхностного сходства между развитием идей, происходившим в Германии во время и после первой мировой войны, и нынешними веяниями, распространившимися в демократических странах. Здесь созревает сегодня такая же решимость сохранить организационные структуры, созданные в стране для целей обороны, чтобы использовать их впоследствии для мирного созидания. Здесь развивается такое же презрение к либерализму XIX в., такой же лицемерный «реализм», такая же фаталистическая готовность принимать «неотвратимые тенденции». И по крайней мере девять из каждых десяти уроков, которые наши горластые реформаторы призывают нас извлечь из этой войны, это в точности те уроки, которые извлекли из прошлой войны немцы и благодаря которым была создана нацистская система. У нас еще не раз возникнет в этой книге возможность убедиться, что и во многих других отношениях мы идем по стопам Германии, отставая от нее на пятнадцать — двадцать пять лет. Об этом не любят вспоминать, но не так уж много лет минуло с тех пор, когда прогрессисты рассматривали социалистическую политику Германии как пример для подражания, так же как в недавнем времени все взоры сторонников прогресса были устремлены на Швецию. А если углубляться в прошлое дальше, нельзя не вспомнить, насколько глубоко повлияла немецкая политика и идеология на идеалы целого поколения англичан и отчасти американцев накануне первой мировой войны.
Более половины своей сознательной жизни автор провел у себя на родине, в Австрии, в тесном соприкосновении с немецкой интеллектуальной средой, а вторую половину — в США и Англии. В этот второй период в нем постепенно росло убеждение, что силы, уничтожившие свободу в Германии, действуют и здесь, хотя бы отчасти, причем характер и источники опасности осознаются здесь хуже, чем в свое время в Германии. Здесь до сих пор не увидели в полной мере трагедии, происшедшей в Германии, где люди доброй воли, считавшиеся образцом и вызывавшие восхищение в демократических странах, открыли дорогу силам, которые теперь воплощают все самое для нас ненавистное. Наши шансы избежать такой судьбы зависят от нашей трезвости, от нашей готовности подвергнуть сомнению взращиваемые сегодня надежды и устремления и отвергнуть их, если они заключают в себе опасность. Пока же все говорит о том, что у нас недостает интеллектуального мужества, необходимого для признания своих заблуждений. Мы до сих пор не хотим видеть, что расцвет фашизма и нацизма был не реакцией на социалистические тенденции предшествовавшего периода, а неизбежным продолжением и развитием этих тенденций. Многие не желают признавать этого факта
115
* Тем, кто в лорда Морли, ко факт, что «основ к нам из Герман |
даже после того, как сходство худших проявлений режимов в коммунистической России и фашистской Германии выявилось со всей отчетливостью. В результате многие, отвергая нацизм как идеологию и искренне не приемля любые его проявления, руководствуются при этом в своей деятельности идеалами, воплощение которых открывает прямую дорогу к ненавистной им тирании.
Любые параллели между путями развития различных стран, конечно, обманчивы. Но мои доводы строятся не только на таких параллелях. Не настаиваю я и на неизбежности того или иного пути. (Если бы дело обстояло так фатально, не было бы смысла все это писать.) Я утверждаю, что можно обуздать определенные тенденции, если вовремя дать людям понять, на что реально направлены их усилия. До недавнего времени надежда быть услышанным была, однако, невелика. Теперь же, на мои взгляд, момент для серьезного обсуждения всей этой проблемы в целом созрел. И дело не только в том, что серьезность ее сегодня признает все больше людей; появились еще и дополнительные причины, заставляющие взглянуть правде в глаза.
Кто-то, быть может, скажет, что сейчас не время поднимать вопрос, вокруг которого идет такое острое столкновение мнений. Но социализм, о котором мы здесь говорим, это не партийная проблема, и то, что мы обсуждаем, не имеет ничего общего с дискуссиями, которые идут между политическими партиями. То, что одни группы хотят иметь больше социализма, а другие меньше, что одни призывают к нему, исходя из интересов одной части общества, а другие — другой,— все это не касается сути дела. Случилось так, что люди, имеющие возможность влиять на ход развития страны, все в той или иной мере социалисты. Потому и стало немодно подчеркивать ныне приверженность социалистическим убеждениям, что факт этот стал всеобщим и очевидным. Едва ли кто-нибудь сомневается в том, что мы должны двигаться к социализму, и все споры касаются лишь деталей такого движения, необходимости учитывать интересы тех или иных групп.
Мы движемся в этом направлении, потому что такова воля большинства, таковы преобладающие настроения. Но объективных факторов, делающих движение к социализму неизбежным, не было и нет. (Мы еще коснемся ниже мифа о «неизбежности» планирования.) Главный вопрос — куда приведет нас это движение. И если люди, чья убежденность является опорой этого движения, начнут разделять сомнения, которые сегодня высказывает меньшинство, разве не отшатнутся они в ужасе от мечты, волновавшей умы в течение полувека, не откажутся от нее? Куда заведут нас мечты всего нашего поколения — вот вопрос, который должна решать не одна какая бы то ни было партия, а каждый из нас. Можно ли представить себе большую трагедию, если мы, пытаясь сознательно решить вопрос о будущем и ориентируясь на высокие идеалы, невольно создадим в реальности полную противоположность того, к чему стремимся?
Есть и еще одна насущная причина, заставляющая нас сегодня серьезно задуматься, какие силы породили национал-социализм. Мы таким образом сможем лучше понять, против какого врага мы воюем. Вряд ли надо доказывать, что мы пока еще плохо знаем, каковы те позитивные идеалы, которые мы отстаиваем в этой войне. Мы знаем, что мы защищаем свободу строить нашу жизнь, руководствуясь собственными идеями. Это — многое, но не все. Этого недостаточно, чтобы сохранять твердость убеждений при столкновении с врагом, использующим в качестве одного из основных видов оружия пропаганду, причем не только грубую, но порой и весьма утонченную. И этого будет тем более недостаточно, когда после победы мы столкнемся с необходимостью противостоять последствиям этой пропаганды, которые, несомненно, будут еще долго давать о себе знать как в самих странах оси, так и в других
116 |
государствах, которые испытают ее влияние. Мы не сможем таким образом ни убедить других воевать на нашей стороне из солидарности с нашими идеалами, ни строить после победы новый мир, заведомо безопасный и свободный.
Это прискорбно, но это факт: весь опыт взаимодействия демократических стран с диктаторскими режимами в довоенный период, так же как впоследствии их попытки вести собственную пропаганду и формулировать задачи войны, обнаружили внутреннюю невнятность, неопределенность в понимании собственных целей, которую можно объяснить только непроясненностью идеалов и непониманием природы глубинных разли-_ чий, существующих между ними и их врагом. Мы сами себя ввели в заблуждение, ибо, с одной стороны, верили в искренность деклараций противника, а с другой — отказывались верить, что враг искренно исповедует некоторые убеждения, которые исповедуем и мы. Разве не обманывались и левые, и правые партии, считая, что национал-социалисты выступают в защиту капитализма и противостоят социализму во всех его формах? Разве не предлагали нам в качестве образца то одни, то другие элементы гитлеровской системы так, будто они не являются интегральной частью единого целого и могут безболезненно и безопасно сочетаться с формами жизни свободного общества, на страже которого, мы хотели бы стоять? Мы совершили множество очень опасных ошибок как до, так и после начала войны только потому, что не понимали как следует своего противника. Складывается впечатление, что мы попросту не хотим понимать, каким путем возник тоталитаризм, потому что это понимание грозит разрушить некоторые дорогие нашему сердцу иллюзии.
Мы до тех пор не сможем успешно взаимодействовать с немцами, покуда не дадим себе отчета, какими они движимы ныне идеями и каково происхождение этих идей. Рассуждения о внутренней порочности немцев как нации, которые можно услышать в последнее время довольно часто, не выдерживают никакой критики и звучат не слишком убедительно даже для тех, кто их выдвигает. Не говоря уже о том, что они дискредитируют целую плеяду английских мыслителей, постоянно обращавшихся на протяжении последнего столетия к немецкой мысли и черпавших из нее все лучшее (впрочем, не только лучшее). Вспомним, к примеру, что когда Джон Стюарт Милль писал восемьдесят лет назад свое блестящее эссе «О свободе», он вдохновлялся прежде всего идеями двух немцев — Гете и Вильгельма фон Гумбольдта *. С другой стороны, двумя наиболее влиятельными предтечами идей национал-социализма были шотландец и англичанин — Томас Карлейль и Хьюстон Стюарт, Чемберлен. Одним словом, такие рассуждения не делают чести их авторам, ибо, как легко заметить, они являют собой весьма грубую модификацию немецких расовых теорий.
Проблема вовсе не в том, почему немцы порочны (наверное, сами по себе они не лучше и не хуже других наций), а в том, каковы условия, благодаря которым в течение последних семидесяти лет в немецком обществе набрали силу и стали доминирующими определенные идеи, и почему в результате этого к власти в Германии пришли определенные люди. И если мы будем испытывать ненависть просто ко всему немецкому, а не к этим идеям, овладевшим сегодня умами немцев, мы вряд ли поймем, с какой стороны нам грозит реальная опасность. Такая установка — это чаще всего просто попытка убежать от реальности, закрыть глаза на процессы, происходящие отнюдь не только в Германии, попыт-
* Тем, кто в этом сомневается, могу порекомендовать обратиться к свидетельству лорда Морли, который в своих «Воспоминаниях» называет «общепризнанным» тот факт, что «основные идеи эссе «О свободе» не являются оригинальными, но пришли к нам из Германии».
ка, которая объясняется неготовностью пересмотреть идеи, заимствованные у немцев и вводящие нас не меньше, чем самих немцев, в заблуждение. Сводить нацизм к испорченности немецкой нации опасно вдвойне, ибо под этим предлогом легко навязывать нам те самые институты, которые и являются реальной причиной этой испорченности.
Интерпретация событий в Германии и Италии, предлагаемая в этой книге, существенно отличается от взглядов на эти события, высказываемых большинством зарубежных наблюдателей и политических эмигрантов из этих стран. И если моя точка зрения является правильной, то она одновременно позволит объяснить, почему эмигранты и корреспонденты английских и американских газет, в большинстве своем исповедующие социалистические воззрения, не могут увидеть эти события в их подлинном виде. Поверхностная и в конечном счете неверная теория, сводящая национал-социализм просто к реакции, сознательно спровоцированной группами, привилегиям и интересам которых угрожало наступление социализма, находит поддержку у всех, кто в свое время активно участвовал в идеологическом движении, закончившемся победой национал-социализма, но в определенный момент вступил в конфликт с нацистами и вынужден был покинуть свою страну. Но то, что эти люди составляли единственную сколько-нибудь заметную оппозицию нацизму, означает лишь, что в широком смысле практически все немцы стали социалистами и что либерализм в первоначальном его понимании полностью уступил место социализму. Я попробую показать, что конфликт между «левыми» силами и «правыми» национал-социалистами в Германии — это неизбежный конфликт, всегда возникающий между соперничающими социалистическими фракциями. И если моя точка зрения верна, то из этого следует, что эмигранты-социалисты, продолжающие придерживаться своих убеждений, в действительности способствуют, пусть с лучшими намерениями, вступлению страны, предоставившей им убежище, на путь, пройденный Германией.
Я знаю, что многих моих английских друзей шокируют полуфашистские взгляды, высказываемые нередко немецкими беженцами, которые по своим убеждениям являются несомненными социалистами. Англичане склонны объяснять это немецким происхождением эмигрантов, на самом же деле причина — в их социалистических воззрениях. Просто у них была возможность продвинуться в развитии своих взглядов на несколько шагов дальше по сравнению с английскими или американскими социалистами. Разумеется, немецкие социалисты получили у себя на родине значительную поддержку благодаря особенностям прусской традиции. Внутреннее родство пруссачества и социализма, бывших в Германии предметом национальной гордости, только подчеркивает мою основную" мысль *. Но было бы ошибкой считать, что национальный дух, а не социализм привел к развитию тоталитарного режима в Германии. Ибо вовсе не пруссачество, но доминирование социалистических убеждений роднит Германию с Италией и Россией. И национал-социализм родился не из привилегированных классов, где царили прусские традиции, а из толщи народных масс.
* Определенное
родство между социализмом и организацией Прусского государства несомненно. Оно признавалось ужо
первыми французскими социалистами. Еще задолго до того, как идеал управления
целой страной по принципу управления фабрикой стал вдохновлять социалистов
девятнадцатого столетия, прусский поэт Новалис жаловался, что «ни одна страна
никогда не управлялась настолько по образцу фабрики, как Пруссия после смерти
Фридриха Вильгельма». (См.: No val
is [Friedrich von Hardenberg]. Glauben und Liebe, oder der Konig und die
Konigin, 1798).
118
Заброшенный путь
Главный тезис данной программы вовсе не в том, что система свободного предпринимательства, ставящего целью получение прибыли, потерпела фиаско в этом поколении, но в том, что ее осуществление еще не началось.
Ф. Д. Рузвельт
Когда цивилизация делает в своем развитии неожиданный поворот, когда вместо ожидаемого прогресса мы вдруг обнаруживаем, что нам со всех сторон грозят опасности, как будто возвращающие пас к эпохе варварства, мы готовы винить в этом кого угодно, кроме самих себя. Разве мы не трудились в поте лица, руководствуясь самыми светлыми идеалами? Разве не бились самые блестящие умы над тем, как сделать этот мир лучше? Разве не с ростом свободы, справедливости и благополучия были связаны все наши надежды и упования? И если результат настолько расходится с целями, если вместо свободы и процветания на нас надвинулись рабство и нищета, разве не является это свидетельством того, что в дело вмешались темные силы, исказившие паши намерения, что мы стали жертвами какой-то злой воли, которую, прежде чем мы выйдем вновь на дорогу к счастливой жизни, нам предстоит победить? И как бы по-разному ни звучали наши ответы па вопрос «кто виноват?»,— будь то злонамеренный капиталист, порочная природа какой-то нации, глупость старшего поколения или социальная система, с которой мы тщетно боремся вот уже в течение полувека,— все мы абсолютно уверены (по крайней мере были до недавнего времени уверены) в одном: основные идеи, которые были общепризнанными в предыдущем поколении и которыми до сих пор руководствовались люди доброй воли, осуществляя преобразования в нашей общественной жизни, не могут оказаться ложными. Мы готовы принять любое объяснение кризиса, переживаемого нашей цивилизацией, но не можем допустить мысли, что этот кризис является следствием принципиальной ошибки, допущенной нами самими, что стремление к некоторым дорогим для нас идеалам приводит совсем не к тем результатам, на которые мы рассчитывали.
Сегодня, когда вся наша энергия направлена к достижению победы, мы с трудом вспоминаем, что и до начала войны ценности, за которые мы теперь сражаемся, находились под угрозой в Англии и разрушались в других странах. Будучи участниками и свидетелями смертельного противоборства различных наций, отстаивающих в этой борьбе разные идеалы, мы должны помнить, что данный конфликт был первоначально борьбой идей, происходившей в рамках единой европейской цивилизации, и те тенденции, кульминацией которых стали нынешние тоталитарные режимы, не были напрямую связаны со странами, ставшими затем жертвами идеологии тоталитаризма. И хотя сейчас главная задача — выиграть войну, надо понять, что победа даст нам лишь дополнительный шанс разобраться в кардинальных для нашего развития вопросах и найти способ избежать судьбы, постигшей родственные цивилизации.
В наши дни оказывается довольно трудно думать о Германии и Италии или же о России не как о других мирах, а как о ветвях общего древа идей, в развитие которого мы тоже внесли свою лепту. Во всяком случае, поскольку речь идет о противниках, проще и удобнее считать их иными, отличными от нас и пребывать в уверенности, что то, что случилось там, не могло произойти здесь. Однако история этих стран до установления в них тоталитарных режимов в основном содержит хорошо
119
знакомые нам реалии. Внешний конфликт явился результатом трансформации общеевропейской мысли,— процесса, в котором другие страны продвинулись существенно дальше, чем мы, и потому вступили в противоречие с нашими идеалами. Но вместе с тем эта трансформация не могла не затронуть и нас.
Пожалуй, англичанам особенно трудно понять, что идеи и человеческая воля сделали этот мир таким, каков он есть (хотя люди и не рассчитывали на такие результаты, но, даже сталкиваясь с реальностью фактов, не склонны были пересматривать свои представления), именно потому, что в этом процессе трансформации английская мысль, по счастью, отстала от мысли других народов Европы. Мы до сих пор думаем об идеалах как только об идеалах, которые нам еще предстоит реализовать, и не отдаем себе отчета в том, насколько существенно за последние двадцать пять лет они уже изменили и весь мир, и нашу собственную страну. Мы уверены, что до последнего времени жили по принципам, туманно называемым идеологией девятнадцатого столетия или «laissez-faire». И если сравнивать Англию с другими странами или исходить из позиции сторонников ускорения преобразований, такая уверенность отчасти имеет под собой основания. Но хотя вплоть до 1931 г. Англия, как и США, очень медленно продвигалась по пути, уже пройденному другими странами, даже в то время мы зашли уже так далеко, что только те, кто помнит времена до первой мировой войны, знают, как выглядел мир в эпоху либерализма *.
Однако главное — и в этом мало кто отдает себе сегодня отчет — это не масштабы перемен, происшедших на памяти предыдущего поколения, но тот факт, что эти перемены знаменуют кардинальную смену направления эволюции наших идей и нашего общественного устройства. На протяжении двадцати пяти лет, пока призрак тоталитаризма не превратился в реальную угрозу, мы неуклонно удалялись от фундаментальных идей, на которых было построено здание европейской цивилизации. Путь развития, на который мы ступили с самыми радужными надеждами, привел нас прямо к ужасам тоталитаризма. И это было жестоким ударом для целого поколения, представители которого до сих пор отказываются усматривать связь между двумя этими фактами. Но такой результат только подтверждает правоту основоположников философии либерализма, последователями которых мы все еще склонны себя считать. Мы последовательно отказались от экономической свободы, без которой свобода личная и политическая в прошлом никогда не существовали. И хотя величайшие политические мыслители XIX в.— де Токвиль и лорд Эктон — совершенно недвусмысленно утверждали, что социализм означает рабство, мы медленно, но верно продвигались в направлении к социализму. Теперь же, когда буквально у нас на глазах появились новые формы рабства, оказалось, что мы так прочно забыли эти предостережения, что не можем увидеть связи между этими двумя вещами **.
* В самом деле, уже в 1931 г. в «Отчете Макмиллана» можно было прочитать о «наблюдающейся в последние годы перемене в самом подходе правительства к своим функциям и усилении тенденции кабинета министров, независимо от партийной принадлежности, все более активно управлять жизнью граждан». И далее: «Парламент проводит все больше законодательных актов, непосредственно регулирующих повседневные занятия населения, и вмешивается в дела, прежде считавшиеся не входящими в его компетенцию». И это написано еще до того, как в конце того же года Англия наконец решилась на кардинальный поворот и в период 1931-1939 гг. до неузнаваемости преобразовала свою экономику.
** Почти полностью забыты сегодня и гораздо
более поздние предостережения, сбывшиеся с
ужасающей точностью. Не прошло и тридцати лет с тех пор, как Хилэр Беллок писал в книге, объясняющей события,
происшедшие с тех пор в Германии, лучше, чем любое исследование, написанное
постфактум: «воздействие социалистического
учения на капиталистическое общество приведет к появлению новообразования, не сводимого к породившим его
источникам,— назовем его Государством всеобщего порабощения». (Hilaire В
е 11 о
с. The Servile State, 1913, 3rd ed. 1927, p. XIV).
120
Современные социалистические тенденции означают решительный разрыв не только с идеями, родившимися в недавнем прошлом, но и со всем процессом развития западной цивилизации. Это становится совершенно ясно, если рассматривать нынешнюю ситуацию в более масштаб-нон исторической перспективе. Мы демонстрируем удивительную готовность расстаться не только со взглядами Кобдена и Брайта, Адама Смита и Юма или даже Локка и Мильтона, но и с фундаментальными ценностями нашей цивилизации, восходящими к античности и христианству. Вместе с либерализмом XVIII—XIX вв. мы отметаем принципы индивидуализма, унаследованные от Эразма и Монтеня, Цицерона и Тацита, Перикла и Фукидида.
Нацистский лидер, назвавший национал-социалистическую революцию «контрренессансом», быть может, и сам не подозревал, в какой степени он прав. Это был решительный шаг на пути разрушения цивилизации, создававшейся начиная с эпохи Возрождения и основанной прежде всего на принципах индивидуализма. Слово «индивидуализм» приобрело сегодня негативный оттенок и ассоциируется с эгоизмом и самовлюбленностью. Но, противопоставляя индивидуализм социализму и иным формам коллективизма, мы говорим совсем о другом качестве, смысл которого будет проясняться на протяжении всей этой книги. Пока же достаточно будет сказать, что индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. Его основной чертой является уважение к личности как таковой, т. е. признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования. Я не хочу употреблять слово «свобода» для обозначения ценностей, господствующих в эту эпоху: значение его сегодня слишком размыто от частого и не всегда уместного употребления. «Терпимость» — вот, может быть, самое точное слово. Оно вполне передает смысл идеалов и ценностей, находившихся в течение этих столетий в зените и лишь недавно начавших клониться к закату, чтобы совсем исчезнуть с появлением тоталитарного государства.
Постепенная трансформация жестко организованной иерархической системы,— преобразование ее в систему, позволяющую людям по крайней мере пытаться самим выстраивать свою жизнь и дающую им возможность выбирать из многообразия различных форм жизнедеятельности те, которые соответствуют их склонностям,— такая трансформация тесно связана с развитием коммерции. Новое мировоззрение, зародившееся в торговых городах северной Италии, распространялось затем по торговым путям на запад и на север, через Францию и юго-западную Германию в Нидерланды и на Британские острова, прочно укореняясь всюду, где не было политической деспотии, способной его задушить. В Нидерландах и Британии оно расцвело пышным цветом и впервые смогло развиваться свободно в течение долгого времени, становясь постепенно краеугольным камнем общественной и политической жизни этих стран. Именно отсюда в конце XVII—XVIII вв. оно начало распространяться вновь, уже в более развитых формах, на запад и на восток, в Новый Свет и в центральную Европу, где опустошительные войны и политический гнет не дали в свое время развиваться росткам этой новой идеологии *.
На протяжении всего этого периода новой истории Европы генеральным направлением развития было освобождение индивида от разного рода норм и установлений, сковывающих его повседневную жизнедеятельность. И только когда этот процесс набрал достаточную силу, стало
* Так, поистине фатальные и до сих пор дающие о себе знать последствия имело для Европы подчинение и частичное уничтожение немецкой буржуазии владетельными князьями в XV—XVI вв.
расти понимание того, что спонтанные и неконтролируемые усилия индивидов могут составить фундамент сложной системы экономической деятельности. Обоснование принципов экономической свободы следовало, таким образом, за развитием экономической деятельности, ставшей незапланированным и неожиданным побочным продуктом свободы политической.
Быть может, самым значительным результатом высвобождения индивидуальных энергий стал поразительный расцвет науки, сопровождавший шествие идеологии свободы из Италии в Англию и дальше. Конечно, и в другие периоды истории человеческая изобретательность была не меньшей. Об этом свидетельствуют искусные автоматические игрушки и другие механические устройства, созданные в то время, когда промышленность еще практически не развивалась (за исключением таких отраслей, как горное дело или производство часов, которые почти не подвергались контролю и ограничениям). Но в основном попытки внедрить в промышленность механические изобретения, в том числе и весьма перспективные, решительно пресекались, как пресекалось и стремление к знанию, ибо всюду должно было царить единомыслие. Взгляды большинства па то, что должно и что не должно, что правильно и что не правильно, прочно закрывали путь индивидуальной инициативе. И только когда свобода предпринимательства открыла дорогу использованию нового знания, все стало возможным,— лишь бы нашелся кто-нибудь, кто готов действовать на свой страх и риск, вкладывая свои деньги в те или иные затеи. Лишь с этих пор начинается бурное развитие науки (поощряемое, заметим, вовсе не теми, кто был официально уполномочен заботиться о науке), изменившее за последние сто пятьдесят лет облик нашего мира.
Как это часто случается, характерные черты нашей цивилизации более зорко отмечали ее противники, а не друзья. «Извечная болезнь Запада: бунт индивида против вида»,— так определил силу, действительно создавшую нашу цивилизацию, известный тоталитарист XIX в. Огюст Конт. Вкладом XIX в. в развитие индивидуализма стало осознание принципа свободы всеми общественными классами и систематическое распространение новой идеологии, развивавшейся до этого лишь там, где складывались благоприятные обстоятельства. В результате она вышла за пределы Англии и Нидерландов, захватив весь европейский континент.
Процесс этот оказался поразительно плодотворным. Всюду, где рушились барьеры, стоявшие на пути человеческой изобретательности, люди получали возможность удовлетворять свои потребности, диапазон которых все время расширялся. И поскольку по мере роста жизненных стандартов в обществе обнаруживались темные стороны, с которыми люди уже не хотели мириться, процесс этот приносил выгоду всем классам. Было бы неверно подходить к событиям этого бурного времени с сегодняшними мерками, оценивать его достижения сквозь призму наших стандартов, которые сами являются отдаленным результатом этого процесса и, несомненно, позволят обнаружить там много дефектов. Чтобы на самом деле понять, что означало это развитие для тех, кто стал его свидетелем и участником в тот период, надо соотносить его результаты с чаяниями и надеждами предшествовавших ему поколений. И с этой точки зрения его успех превзошел все самые дерзкие мечты: к началу XX в. рабочий человек достиг на Западе такого уровня материального благополучия, личной независимости и уверенности в завтрашнем дне, который за сто лет перед этим казался просто недостижимым.
Если рассматривать этот период в масштабной исторической перспективе, то, может быть, наиболее значительным последствием всех этих достижений следует считать совершенно новое ощущение власти человека над своей судьбой и убеждение в неограниченности возможностей совершенствования условий жизни. Успехи рождали новые устремления,
122
а по мере того, как многообещающие перспективы становились повседпешкш реальностью, человек хотел двигаться вперед все быстрее. И тогда принципы, составлявшие фундамент этого прогресса, вдруг стали казаться скорое тормозом, препятствием, требующим немедленного устранения, чем залогом сохранения и развития того, что уже было достигнуто.
* *
*
Сама природа принципов либерализма не позволяет превратить его в догматическую систему. Здесь нет однозначных, раз и навсегда установленных норм и правил. Основополагающий принцип заключается в том, что, организуя ту или иную область жизнедеятельности, мы должны максимально опираться на спонтанные силы общества и как можно меньше прибегать к принуждению. Принцип этот применим в бессчетном множестве ситуаций. Одно дело, например, целенаправленно создавать системы, предусматривающие механизм конкуренции, и совсем другое — принимать социальные институты такими, какие они есть. Наверное, ничто так не навредило либерализму, как настойчивость некоторых его приверженцев, твердолобо защищавших какие-нибудь эмпирические правила, прежде всего «laissez-faire». Впрочем, это было в определенном смысле неизбежно. В условиях, когда при столкновении множества заинтересованных, конкурирующих сторон каждый предприниматель готов был продемонстрировать эффективность тех или иных мер, в то время как негативные стороны этих мер были не всегда очевидны и зачастую проявлялись лишь косвенно, в таких условиях требовались именно четкие правила. А поскольку принцип свободы предпринимательства в то время уже не подвергался сомнению, искушение представить его в виде такого железного правила, не знающего исключений, было просто непреодолимым.
В такой манере излагали либеральную доктрину большинство ее популяризаторов. Уязвимость этого подхода очевидна: стоит опровергнуть какой-нибудь частный тезис, и все здание тотчас обрушится. В то же время позиции либерализма оказались ослаблены из-за того, что процесс совершенствования институциональной структуры свободного общества шел очень медленно. Процесс этот непосредственно зависит от того, насколько хорошо мы понимаем природу и соотношение различных социальных сил и представляем себе условия, необходимые для наиболее полной реализации потенциала каждой из них. Этим силам нужно было содействие, где-то поддержка, но прежде всего надо было понять, каковы они. Либерал относится к обществу, как садовник, которому надо знать как можно больше о жизни растения, за которым он ухаживает.
Любой здравомыслящий человек должен согласиться, что строгие формулы, которые использовались в XIX в. для изложения принципов экономической политики, были только первой попыткой, поиском жанра, что нам предстояло еще многое узнать и многому научиться и что путь, на который мы ступили, таил множество неизведанных возможностей. Но дальнейшее продвижение зависело от того, насколько хорошо мы будем представлять себе природу сил, с которыми мы имеем дело. Некоторые задачи были предельно ясны, например, регулирование денежной системы или контроль монополий. Другие, может быть, менее очевидны, но не менее важны. Часть из них относилась к областям, где правительство имело огромное влияние, которое могло быть использовано во благо или во зло. И у нас были все основания ожидать, что, научившись разбираться в этих проблемах, мы сможем когда-нибудь использовать это влияние во благо.
Но поскольку движение к тому, что принято называть «позитивными» мерами, было по необходимости медленным, а при осуществлении таких мер либералы могли рассчитывать только на постепенное увеличе-
123
ние благосостояния, которое обеспечивает свобода, им приходилось все время бороться с проектами, угрожавшими самому этому движению. Мало-помалу либерализм приобрел славу «негативного» учения, ибо все, что он мог предложить конкретным людям,— это доля в общем прогрессе. При этом сам прогресс воспринимался уже не как результат политики свободы, а как нечто само собою разумеющееся. Можно сказать поэтому, что именно успех либерализма стал причиной его заката. Человек, живущий в атмосфере прогресса и достижений, уже не мог мириться с несовершенством, которое стало казаться невыносимым.
Медлительность либеральной политики вызывала растущее недовольство. К этому добавлялось справедливое возмущение теми, кто, прикрываясь либеральными фразами, отстаивал антиобщественные привилегии. Все это, плюс стремительно растущие запросы общества, привело к тому, что к концу XIX в. доверие к основным принципам либерализма стало стремительно падать. То, что было к этому времени достигнуто, воспринималось как надежная собственность, приобретенная раз и навсегда. Люди с жадностью устремляли взор к новым соблазнам, требовали немедленного удовлетворения растущих потребностей и были уверены, что только приверженность старым принципам стоит на пути прогресса. Все более широкое распространение получала точка зрения, что дальнейшее развитие невозможно на том же фундаменте, что общество требует коренной реконструкции. Речь шла при этом не о совершенствовании старого механизма, а о том, чтобы полностью его демонтировать и заменить другим. И поскольку надежды нового поколения сфокусировались на новых вещах, его представители уже не испытывали интереса к принципам функционирования существующего свободного общества, перестали понимать эти принципы и сознавать, гарантией чего они являются.
Я не буду обсуждать здесь в деталях, как повлиял на эту смену воззрений некритический перенос в общественные науки методов и интеллектуальных привычек, выработанных в науках технических и естественных, и каким образом представители этих дисциплин пытались дискредитировать результаты многолетнего изучения процессов, происходящих в обществе, которые не укладывались в прокрустово ложе их предвзятых представлений, и применить свое понятие об организации в области, совершенно для этого не подходящей *. Для меня важно лишь показать, что наше отношение к обществу изменилось кардинально, хотя перемена эта происходила медленно, почти незаметно. Но то, что в каждый момент казалось изменением чисто количественным, накапливалось исподволь и в конце концов новый, современный подход к общественным проблемам целиком вытеснил подход старый, либеральный. И все было поставлено с ног на голову: традиция индивидуализма, из которой выросла западная цивилизация, оказалась полностью забытой.
В соответствии с доминирующими сегодня представлениями вопрос о том, как лучше использовать потенциал спонтанных сил, заключенных в свободном обществе, вообще снимается с повестки дня. Мы фактически отказываемся опираться на эти силы, результаты деятельности которых непредсказуемы, и стремимся заменить анонимный, безличный механизм рынка коллективным и «сознательным» руководством, направляющим движение всех социальных сил к заранее заданным целям. Лучшей иллюстрацией этого различия может быть крайняя позиция, изложенная на
* Этот процесс я попытался проанализировать в двух сериях статей: «Сциентизм и изучение общества» и «Контрреволюция науки», опубликованных в журнале «Есо-nomica» в 1941-1944 гг.
124
страницах нашумевшей книги д-ра Карла Маннгейма. К его программе так называемого «планирования во имя свободы» мы будем обращаться еще не раз. «Нам никогда не приходилось,— пишет К. Маннгейм,— управлять всей системой природных сил, но сегодня мы вынуждены делать это по отношению к обществу. ...Человечество все больше стремится к регуляции общественной жизни во всей ее целокупности, хотя оно никогда не пыталось создать вторую природу» *.
Примечательно, что эта смена умонастроений совпала с переменой направления, в котором идеи перемещались в пространстве. В течение более чем двух столетий английская общественная мысль пробивала себе дорогу на Восток. Принцип свободы, реализованный в Англии, был, казалось, самой судьбой предназначен распространиться по всему свету. Но где-то около 1870 г. экспансии английских идей на Восток был положен предел. С этих пор началось их отступление, и иные идеи (впрочем, вовсе не новые и даже весьма старые) начали наступать с Востока на Запад. Англия перестала быть интеллектуальным лидером в политической и общественной жизни Европы и превратилась в страну, импортирующую идеи. В течение следующих шестидесяти лет центром, где рождались идеи, распространявшиеся на Восток и на Запад, стала Германия. И был ли это Гегель или Маркс, Лист или Шмоллер, Зомбарт или Маннгейм, был ли это социализм, принимавший радикальные формы, или просто «организация» и «планирование»,— немецкая мысль всюду оказывалась ко двору и все с готовностью начали воспроизводить у себя немецкие общественные установления.
Большинство этих новых идей, в том числе идея социализма, родились не в Германии. Однако именно на немецкой почве они были отшлифованы и достигли своего наиболее полного развития в последней четверти XIX — первой четверти XX вв. Теперь часто забывают, что в этот период Германия была лидером в развитии теории и практики социализма и что 'задолго до того, как в Англии всерьез заговорили о социализме, в немецком парламенте была уже крупная социалистическая фракция. До недавнего времени теория социализма разрабатывалась почти исключительно в Германии и Австрии, и даже дискуссии, идущие сегодня в России,— это прямое продолжение того, на чем остановились немцы. Многие английские и американские социалисты не подозревают, что вопросы, которые они теперь только поднимают, уже давно и подробно обсуждены немецкими социалистами.
Интенсивное влияние, которое оказывали все это время в мире немецкие мыслители, подкреплялось не только колоссальным прогрессом Германии в области материального производства, но, и даже в большей степени, огромным авторитетом немецкой философской и научной школы, завоеванным на протяжении последнего столетия, когда Германия вновь стала полноправным и, пожалуй, ведущим членом европейской цивилизации. Однако именно такая репутация стала вскоре способствовать распространению идей, разрушающих основы этой цивилизации. Сами немцы — по крайней мере те, кто в этом распространении участвовал,— прекрасно отдавали себе отчет в том, что происходит. Еще задолго до нацизма общеевропейские традиции стали именоваться в Германии «западными», что означало прежде всего «к западу от Рейна». «Западными» были либерализм и демократия, капитализм и индивидуализм, свобода торговли и любые формы интернационализма, т. е. миролюбия.
* К. Mannheim. Man and Society in an Age of Reconstruction, 1940, p. 175.
125
Но несмотря па плохо скрываемое презрение все большего числа немцев к «пустым» западным идеалам, а может быть, и благодаря этому, народы Запада продолжали импорт германских идей. Больше того, они искренне поверили, что их прежние убеждения были всего лишь оправданием эгоистических интересов, что принцип свободы торговли был выдуман для укрепления позиций Британской империи и что американские и английские политические идеалы безнадежно устарели и сегодня их можно только стыдиться.
II
Великая утопия
Что всегда превращало государство в ад на земле, так это попытки человека сделать его земным раем.
Ф. Гельдерлин
Итак, социализм вытеснил либерализм и стал доктриной, которой придерживаются сегодня большинство прогрессивных деятелей. Но это произошло не потому, что были забыты предостережения великих либеральных мыслителей о последствиях коллективизма, а потому, что людей удалось убедить, что последствия будут прямо противоположными. Парадокс заключается в том, что тот самый социализм, который всегда воспринимался как угроза свободе и открыто проявил себя в качестве реакционной силы, направленной против либерализма Французской революции, завоевал всеобщее признание как раз под флагом свободы. Теперь редко вспоминают, что вначале социализм был откровенно авторитарным. Французские мыслители, заложившие основы современного социализма, ни минуты не сомневались, что их идеи можно воплотить только с помощью диктатуры. Социализм был для них попыткой «довести революцию до конца» путем сознательной реорганизации общества на иерархической основе и насильственного установления «духовной власти». Что же касается свободы, то основатели социализма высказывались о ней совершенно недвусмысленно. Корнем всех зол общества XIX столетия они считали свободу мысли. А предтеча нынешних адептов планирования Сен-Симон предсказывал, что с теми, кто не будет повиноваться указаниям предусмотренных его теорией плановых советов, станут обходиться «как со скотом».
Лишь под влиянием мощных демократических течений, предшествовавших революции 1848 г., социализм начал искать союза со свободолюбивыми силами. Но обновленному «демократическому социализму» понадобилось еще долгое время, чтобы развеять подозрения, вызываемые его прошлым. А кроме того, демократия, будучи по своей сути индивидуалистическим институтом, находилась с социализмом в непримиримом противоречии. Лучше всех сумел разглядеть это де Токвиль. «Демократия расширяет сферу индивидуальной свободы,— говорил он в 1848 г.,— социализм ее ограничивает. Демократия утверждает высочайшую ценность каждого человека, социализм превращает человека в простое средство, в цифру. Демократия и социализм не имеют между собой ничего общего, кроме одного слова: равенство. Но посмотрите, какая разница: если демократия стремится к равенству в свободе, то социализм — к равенству в рабстве и принуждении» *.
Чтобы усыпить эти подозрения и продемонстрировать причастность к сильнейшему из политических мотивов — жажде свободы,— социали-
* Discours prononce a I'assemblee constituante le 12 Septembre 1848 sur la question du droit au travail. Oeuvres completes d'Alexis de Tocqueville, vol. IX, 1866, p. 546.
123
сты начали все чаще использовать лозунг «новой свободы». Наступление социализма стали толковать как скачок из царства необходимости в царство свободы. Оно должно принести «экономическую свободу», без которой уже завоеванная политическая свобода «ничего не стоит». Только социализм способен довести до конца многовековую борьбу за свободу, в которой обретение политической свободы является лишь первым шагом.
Следует обратить особое внимание на едва заметный сдвиг в значении слова «свобода», который понадобился, чтобы рассуждения звучали убедительно. Для великих апостолов политической свободы слово это означало свободу человека от насилия и произвола других людей, избавление от пут, не оставляющих индивиду никакого выбора, принуждающих его повиноваться власть имущим. Новая же обещанная свобода — это свобода от необходимости, избавление от пут обстоятельств, которые, безусловно, ограничивают возможность выбора для каждого из пас, хотя для одних — в большей степени, для других — в меньшей. Чтобы человек стал по-настоящему свободным, надо победить «деспотизм физической необходимости», ослабить «оковы экономической системы».
Свобода в этом смысле — это, конечно, просто другое название для власти или богатства. Но хотя обещание этой новой свободы часто сопровождалось безответственным обещанием неслыханного роста в социалистическом обществе материального благосостояния, источник экономической свободы усматривался все же не в этой победе над природной скудостью нашего бытия. На самом деле обещание заключалось в том, что исчезнут резкие различия в возможностях выбора, существующие ныне между людьми. Требование новой свободы сводилось, таким образом, к старому требованию равного распределения богатства. Но новое название позволило ввести в лексикон социалистов еще одно слово из либерального словаря, а уж из этого они постарались извлечь все возможные выгоды. И хотя представители двух партий употребляли это слово в разных значениях, редко кто-нибудь обращал па это внимание и еще реже возникал вопрос, совместимы ли в принципе два рода свободы.
Обещание свободы стало, несомненно, одним из сильнейших орудий социалистической пропаганды, посеявшей в людях уверенность, что социализм принесет освобождение. Тем более жестокой будет трагедия, если окажется, что обещанный нам Путь к Свободе есть в действительности Столбовая Дорога к Рабству. Именно обещание свободы не дает увидеть непримиримого противоречия между фундаментальными принципами социализма и либерализма. Именно оно заставляет все большее число либералов переходить на стезю социализма и нередко позволяет социалистам присваивать себе само название старой партии свободы. В результате большая часть интеллигенции приняла социализм, так как увидела в нем продолжение либеральной традиции. Сама мысль о том, что социализм ведет к несвободе, кажется им поэтому абсурдной.
* Характерное смешение
свободы и власти, с которым мы еще будем встречаться неоднократно,-
слишком сложный предмет, чтобы останавливаться на нем здесь подробно. Это смешение
старо как социализм и настолько тесно с ним связано, что еще семьдесят лет назад
один французский исследователь, изучавший его на примере трудов Сен-Симона, вынужден был признать, что
такая теория свободы «сама по себе уже содержит весь социализм» (P. Janet. Saint-Simon et le Saint-Simonisme, 1878,
p. 26, прим.) Примечательно,
что наиболее явным апологетом этого смешения является ведущий
американский философ левого крыла Джон Дьюи. «Свобода,- пишет он,-есть реальная власть делать определенные
вещи». Поэтому «требование свободы -это требование власти» (Liberty and Social Control.- «The Social
Frontier», November 1935, p. 41).
12Z
Однако в последние годы доводы о непредвиденных последствиях социализма, казалось бы, давно забытые, зазвучали вдруг с новой силон, причем с самых неожиданных сторон. Наблюдатели один за другим стали отмечать поразительное сходство условий, порождаемых фашизмом и коммунизмом. Факт этот вынуждены были признать даже те, кто первоначально исходил из прямо противоположных установок. И пока английские и иные «прогрессисты» продолжали убеждать себя в том, что коммунизм и фашизм — полярно противоположные явления, все больше людей стали задумываться, не растут ли эти новоявленные тирании из одного корня. Выводы, к которым пришел Макс Истмен, старый друг Ленина, ошеломили даже самих коммунистов. «Сталинизм,— пишет он,— не только не лучше, но хуже фашизма, ибо он гораздо более беспощаден, жесток, несправедлив, аморален, антидемократичен и не может быть оправдан ни надеждами, ни раскаянием». И далее: «было бы правильно определить его как сверхфашизм». Но еще более широкое значение приобретают заключения Истмена, когда мы читаем, что «сталинизм — это и есть социализм в том смысле, что он представляет собой неизбежный, хотя и непредвиденный результат национализации и коллективизации, являющихся составными частями плана перехода к социалистическому
обществу» *.
Свидетельство Истмена является весьма примечательным, но далеко не единственным случаем, когда наблюдатель, благосклонно настроенный к русскому эксперименту, приходит к подобным выводам. Несколькими годами ранее У. Чемберлен, который за двенадцать лет, проведенных в России в качестве американского корреспондента, стал свидетелем крушения всех своих идеалов, так суммирует свои наблюдения, сопоставляя русский опыт с опытом итальянским и немецким: «Вне всякого сомнения, социализм, по крайней мере на первых порах, является дорогой не к свободе, но к диктатуре и к смене одних диктаторов другими в ходе борьбы за власть и жесточайших гражданских войн. Социализм, достигаемый и поддерживаемый демократическими средствами,— это, безусловно, утопия» **. Ему вторит голос британского корреспондента Ф. Войта, много лет наблюдавшего события в Европе: «Марксизм привел к фашизму и национал-социализму, потому что во всех своих существенных чертах он и является фашизмом и национал-социализмом» ***. А Уолтер Липпманн приходит к выводу, что «наше поколение узнает теперь на собственном опыте, к чему приводит отступление от свободы во имя принудительной организации. Рассчитывая на изобилие, люди в действительности его лишаются. По мере усиления организованного руководства разнообразие уступает место единообразию. Такова цена планируемого общества и авторитарная организация человеческих дел» ****.
В публикациях последних лет можно найти множество подобных утверждений. Особенно убедительны свидетельства тех, кто будучи гражданами стран, ступивших на путь тоталитарного развития, сам пережил этот период трансформации и был вынужден пересмотреть свои взгляды. Приведем еще только одно высказывание, принадлежащее немецкому автору, который выражает ту же самую мысль, но, может быть, даже более глубоко проникает в суть дела. «Полный крах веры в достижимость свободы и равенства по Марксу,— пишет Петер Друкер,— вынудил Россию избрать путь построения тоталитарного, запретительного, неэкономического общества, общества несвободы и неравенства, по которому
* Max Eastman.
Stalin's Russia and the Crisis of Socialism, 1940, p. 82.
** W. H. С h a m b e r 1 i n. A False Utopia, 1937, p. 202-203.
*** F. A. V о
i g t. Unto Caesar, 1939, p. 95.
**** «Atlantic Monthly», November
1936, p. 552.
128
шла Германия. Нет, коммунизм и фашизм — не одно и то же. Фашизм — это стадия, которая наступает, когда коммунизм доказал свою иллюзорность, как ото произошло в сталинской России и в догитлеровской Германии» *.
Не менее показательна и интеллектуальная эволюция многих нацистских и фашистских руководителей. Всякий, кто наблюдал зарождение этих движений в Италии ** или в Германии, не мог не быть поражен количеством их лидеров (включая Муссолини, а также Лаваля и Квислинга), начинавших как социалисты, а закончивших как фашисты или нацисты. Еще более характерна такая биография для рядовых участников движения. Насколько легко было обратить молодого коммуниста в фашиста и наоборот, было хорошо известно в Германии, особенно среди пропагандистов обеих партии. А преподаватели английских и американских университетов помнят, как в 1930-е годы многие студенты, возвращаясь из Европы, не знали твердо, коммунисты они или фашисты, но были абсолютно убеждены, что они ненавидят западную либеральную цивилизацию.
Пет ничего удивительного в том. что в Германии до 1933 г., а в Италии до 1922 г. коммунисты и нацисты (соответственно — фашисты) чаще вступали в столкновение друг с другом, чем с иными партиями. Они боролись за людей с определенным типом сознания и ненавидели друг друга так, как ненавидят еретиков. Но их дела показывали, насколько они были в действительности близки. Главным врагом, с которым они не могли иметь ничего общего и которого не надеялись переубедить, был для обеих партий человек старого типа, либерал. Если для коммуниста нацист, для нациста коммунист и для обоих социалист были потенциальными рекрутами, то есть людьми неправильно ориентированными, но обладающими нужными качествами, то с человеком, который по-настоящему верит в свободу личности, ни у кого из них не могло быть никаких компромиссов.
Чтобы у читателей, введенных в заблуждение официальной пропагандой какой-нибудь из этих сторон, не оставалось на этот счет сомнений, позволю себе процитировать один авторитетный источник. Вот что пишет в статье с примечательным заглавием «Второе открытие либерализма» профессор Эдуард Хейнманн, один из лидеров немецкого религиозного социализма: «Гитлеризм заявляет о себе как о подлинно демократическом и подлинно социалистическом учении, и, как это ни ужасно, в этом есть зерно истины,— совсем микроскопическое, но достаточное для таких фантастических подтасовок. Гитлеризм идет еще дальше, объявляя себя защитником христианства, и, как это ни противоречит фактам, это производит на кого-то впечатление. Среди всего этого тумана и передержек только одно не вызывает сомнений: Гитлер никогда не провозглашал себя сторонником подлинного либерализма. Таким образом, на долю либерализма выпала честь быть доктриной, которую более всего ненавидит Гитлер» ***. К этому необходимо добавить, что у Гитлера не было возможности проявить свою ненависть на практике, поскольку к моменту его прихода к власти либерализм в Германии был уже практически мертв. Его уничтожил социализм.
* P. Drucker. The End of the
Economic Man, 1939, p. 230.
** Весьма поучительную картину эволюции
идей многих фашистских лидеров можно найти
в сочинении P. Михельса (вначале — марксиста, затем — фашиста): R.
Michels. Sozialismus und Faszismus. Munich, 1925, vol. II, pp. 264-266, 311-312.
*** «Social Research», vol. VIII, № 4, November 1941.- B этой связи можно вспомнить, что в феврале 1941 г. Гитлер посчитал целесообразным заявить в одном из публичных выступлений, что «национал-социализм и марксизм в основе своей — одно и то же». (См. «The Bulletin of International News», XVIII, № 5, 269.- Издание Королевского института по международным делам).
129 |
5 Вопросы философии, № 10
Для тех, кто наблюдал за эволюцией от социализма к фашизму с близкого расстояния, связь двух этих доктрин проявлялась со все большей отчетливостью. И только в демократических странах большинство людей по-прежнему считают, что можно соединить социализм и свободу. Я не сомневаюсь, что наши социалисты все еще исповедуют либеральные идеалы и готовы будут отказаться от своих взглядов, если увидят, что осуществление их программы равносильно потере свободы. Но проблема пока сознается очень поверхностно. Многие несовместимые идеалы каким-то образом легко сосуществуют в сознании, и мы до сих пор слышим, как всерьез обсуждаются заведомо бессмысленные понятия, такие, как «индивидуалистический социализм». Если в таком состоянии ума мы рассчитываем заняться строительством нового мира, то нет задачи более насущной, чем серьезное изучение того, как развивались события в других странах. И пускай наши выводы будут только подтверждением опасений, которые высказывались другими, все равно, чтобы убедиться, что такой ход событий является не случайным, надо всесторонне проанализировать попытки трансформации общественной жизни. Пока все связи между фактами не будут выявлены с предельной ясностью, никто не поверит, что демократический социализм — эта великая утопия последних поколений — не только недостижим, но что действия, направленные на его осуществление, приведут к результатам неожиданным и совершенно неприемлемым для его сегодняшних сторонников.
|
III
Индивидуализм и коллективизм
Социалисты верят в две вещи, совершенно различные и наверное даже несовместимые,— в свободу и в организацию.
Эли X а л е в и
Прежде чем мы сможем двигаться дальше, надлежит прояснить одно недоразумение, которое в значительной степени повинно в том, что в нашем обществе происходят вещи, ни для кого не желательные. Недоразумение это касается самого понятия «социализм». Это слово нередко используют для обозначения идеалов социальной справедливости, большего равенства, социальной защищенности, то есть конечных целей социализма. Но социализм — это ведь еще и особые методы, с помощью которых большинство сторонников этой доктрины надеются этих целей достичь, причем, как считают многие компетентные люди, методы эффективные и незаменимые. Социализм в этом смысле означает упразднение частного предпринимательства, отмену частной собственности на средства производства и создание системы «плановой экономики», где вместо предпринимателя, работающего для достижения прибыли, будут созданы централизованные планирующие органы.
Многие люди, называющие себя социалистами, имеют в виду только первое значение термина, то есть они искренно верят в необходимость достижения конечных целей, но им все равно, или они не понимают, каким образом цели эти могут быть достигнуты. Но для тех, для кого социализм — это не только надежда, но и область политической деятельности, современные методы, характерные для этой доктрины, столь же важны, как и цели. С другой стороны, существуют люди, которые верят в цели социализма не меньше, чем сами социалисты, но тем не менее
•130
отказываются их поддерживать, поскольку усматривают в социалистических методах угрозу другим человеческим ценностям. Таким образом, спор идет скорее о средствах, чем о целях, хотя вопрос о том, могут ли быть одновременно достигнуты различные цели социализма, тоже иногда становится нредметом дискуссий.
Этого уже достаточно, чтобы возникло недоразумение, но оно усугубляется еще и тем, что людей, отвергающих средства, часто обвиняют в пренебрежении к целям. А если мы вспомним, что одни и те же средства, например «экономическое планирование», являющееся ключевым инструментом социалистических реформ, могут использоваться для достижения различных целей, то поймем, насколько в действительности запутана ситуация. Конечно, мы должны направлять экономическую деятельность, если хотим, чтобы распределение доходов шло в соответствии с современными представлениями о социальной справедливости. Следовательно, все, кто мечтает, чтобы производство развивалось не «во имя прибыли», а «на благо человека», должны начертать на своем знамени лозунг «планирование». Однако то же самое планирование может быть использовано и для несправедливого, по нашим теперешним представлениям, распределения доходов. Хотим ли мы, чтобы основные блага в этом мире доставались представителям расовой элиты или людям нордического типа, членам партии или аристократии,— мы должны будем использовать те же методы, что и при уравнительном распределении.
Быть может, ошибка заключается в том, чтобы использовать термин «социализм» для описания конкретных методов, в то время как для многих людей он обозначает прежде всего цель, идеал. Наверное, лучше обозначить методы, которые можно использовать для достижения различных целей, термином «коллективизм», и рассматривать социализм как одну из его многочисленных разновидностей. И хотя для большинства социалистов только один тип коллективизма является подлинным социализмом, мы будем помнить, что социализм — это частный случай коллективизма и поэтому все, что верно для коллективизма, будет также применимо к социализму. Практически все пункты, по которым расходятся социалисты и либералы, касаются коллективизма вообще, а не конкретных целей, во имя которых социалисты предполагают этот коллективизм использовать. И все вопросы, которые мы будем поднимать в этой книге, связаны с последствиями применения коллективистических методов безотносительно к целям. Не следует также забывать, что социализм — самая влиятельная на сегодняшний день форма коллективизма или «планирования», под воздействием которой многие либерально настроенные люди вновь обратились к идее регламентации экономической жизни, отброшенной в свое время, ибо, если воспользоваться словами Адама Смита, она ставит правительство в положение, в котором, «чтобы удержаться, оно должно прибегать к произволу и угнетению» *.
Однако, даже если мы согласимся использовать для обозначения всей совокупности типов «плановой экономики», независимо от их целей, термин «коллективизм», мы еще не преодолеем всех затруднений, связанных с употреблением расхожих, но не очень внятных политических понятий. Можно внести уточнение, сказав, что речь идет о планировании, необходимом для осуществления того или иного (в принципе любого) идеала распределения. Но поскольку идея централизованного экономического планирования привлекательна в основном благодаря своей расплывчатости, то, чтобы двигаться дальше, надо вполне прояснить ее смысл.
* Из заметок Адама
Смита 1755 г., цитируемых Дугаллом Стюартом в его «Краткой биографии Адама
Смита».
131 |
Популярность идеи «планирования» связана прежде всего с совершенно понятным стремлением решать наши общие проблемы по возможности рационально, чтобы удавалось предвидеть последствия наших действий. В этом смысле каждый, кто не является полным фаталистом, мыслит «планово». И всякое политическое действие —это акт планирования (по крайней мере должно быть таковым), хорошего или плохого, умного или неумного, прозорливого или недальновидного, но планирования. Экономист, который по долгу своей профессии призван изучать человеческую деятельность, неразрывно связанную с планированием, не может иметь ничего против этого понятия. Но дело заключается в том, что наши энтузиасты планового общества используют этот термин совсем в другом смысле. Они не ограничиваются утверждением, что, если мы хотим распределять доходы или блага в соответствии с определенными стандартами, мы должны прибегать к планированию. Как следует из современных теорий планирования, недостаточно однажды создать рациональную систему, в рамках которой будут протекать различные процессы деятельности, направляемые индивидуальными планами ее участников. Такое либеральное планирование авторы подобных теорий вовсе не считают планированием, и действительно здесь нет никакого плана, который бы в точности предусматривал, кто и что получит. Но наши адепты планирования требуют централизованного управления всей экономической деятельностью, осуществляемой по такому единому плану, где однозначно расписано, как будут «сознательно» использоваться общественные ресурсы, чтобы определенные цели достигались определенным образом.
Этот спор между сторонниками планирования и их оппонентами не сводится, следовательно, ни к тому, должны ли мы разумно выбирать тип организации общества, ни к вопросу о необходимости применения прогнозирования и систематического мышления в планировании наших общих дел. Речь идет только о том, как осуществлять все это наилучшим образом: должен ли субъект, наделенный огромной властью, заботиться о создании условий, мобилизующих знания и инициативу индивидов, которые сами осуществляют планирование своей деятельности, или же рациональное использование наших ресурсов невозможно без централизованной организации и управления всеми процессами деятельности в соответствии с некоторой сознательно сконструированной программой. Социалисты всех партий считают планированием только планирование второго типа, и это значение термина является сегодня доминирующим. Разумеется, это вовсе не означает, что такой способ рационального управления экономической жизнью является единственным. Но в этом пункте сторонники планирования резко расходятся с либералами.
Несогласие с таким пониманием планирования не следует путать с догматической приверженностью принципу «laissez-faire». Либералы говорят о необходимости максимального использования потенциала конкуренции для координации деятельности, а не призывают пускать вещи на самотек. Их доводы основаны на убеждении, что конкуренция, если ее удается создать,— лучший способ управления деятельностью индивидов. И они вовсе не отрицают, а наоборот, всячески подчеркивают, что для создания эффективной конкуренции нужна хорошо продуманная система законов, но как нынешнее законодательство, так и законодательство прошлого в этом отношении далеки от совершенства. Не отрицают они и 'того, что там, где не удается создать условий для эффективной конкуренции, надо использовать другие методы управления экономической деятельностью. Но либералы решительно возражают против замены конкуренции координацией сверху. Они предпочитают конкуренцию не толь-
132
ко потому, что она обычно оказывается более эффективной, но прежде всего по той причине, что она позволяет координировать деятельность внутренним образом, избегая насильственного вмешательства. В самом деле, разве не является сильнейшим аргументом в пользу конкуренции то, что она позволяет обойтись без «сознательного общественного контроля» и дает индивиду шанс самому принимать решения, взвешивая успех и неудачу того или иного предприятия?
Эффективное применение конкуренции исключает одни виды принудительного вмешательства в экономическую жизнь, но допускает другие, способствующие развитию конкуренции и требующие иногда определенных действий со стороны правительства. Но надо обратить особое внимание, что существуют ситуации, полностью исключающие возможность насильственного вмешательства. Прежде всего необходимо, чтобы все присутствующие на рынке стороны имели полную свободу покупать и продавать товар по любой цене, на которую найдутся желающие, и чтобы каждый был волен производить, продавать и покупать все, что в принципе может быть произведено и продано. Существенно также, чтобы доступ к любым отраслям был открыт всем на равных основаниях и чтобы закон пресекал всякие попытки индивидов или групп ограничить этот доступ открыто или тайно. Кроме того, всякие попытки контролировать цены или количество товаров отнимают у конкуренции способность координировать усилия индивидов, поскольку колебания цеп в этих случаях перестают отражать изменения конъюнктуры и не могут служить надежным ориентиром для индивидуальной деятельности.
Впрочем, это не всегда верно. Возможны меры, ограничивающие допустимые технологии производства, если ограничения касаются всех потенциальных предпринимателей и не являются косвенным способом контроля цен или количества товаров. И хотя такой контроль за методами производства приводит обычно к дополнительным затратам (так как требует использования большего количества ресурсов для производства того же объема продукции), он может оказаться оправданным. За-прощение применять вредные вещества или требование применять в таких случаях меры предосторожности, ограничение рабочего дня и установление санитарных правил —- все это не может отрицательно повлиять па конкуренцию. Вопрос только в том, окупают ли в каждом таком случае полученные преимущества социальные затраты. Совместима конкуренция и с разветвленной сетью социального обслуживания, если только сама эта сеть не организована так, чтобы снизить эффективность конкуренции в какой-то широкой области.
К сожалению (хотя это и объяснимо), в прошлом запретительным мерам уделяли гораздо больше внимания, чем мерам позитивным, стимулирующим развитие конкуренции. Ведь действие конкуренции требует не только правильной организации таких институтов, как деньги, рынок и каналы информации (причем в некоторых случаях частное предпринимательство в принципе не может этого обеспечить), но и прежде всего соответствующей правовой системы. Законодательство должно быть специально сконструировано для охраны и развития конкуренции. Мало, чтобы закон просто признавал частную собственность и свободу контрактов. Важно еще, чтобы права собственности получили дифференцированное определение по отношению к различным ее видам. Мы до сих пор очень мало знаем о влиянии на эффективность конкуренции разных форм правовых институтов. Вопрос этот требует пристального изучения, ибо серьезные недостатки в этой области (в особенности в законодательстве о корпорациях и о патентах) не только снижают эффективность конкуренции, но ведут к ее полному угасанию во многих сферах.
Наконец, существуют области, в которых никакие правовые установления не могут создать условий для функционирования частной собственности и конкуренции, а именно гарантировать владельцу выгоду от по-
133
лезного для общества использования его собственности и убыток от использования вредного. К примеру, там. где отсутствует зависимость качества услуг от платы за них, конкуренция ничем не поможет. Точно так же неэффективной оказывается система цен, если с владельца собственности нельзя взыскать за ущерб, нанесенный кому-либо в результате ее использования. Во всех таких случаях можно наблюдать расхождение между показателями, фигурирующими в личных расчетах, и показателями, отражающими общественное благосостояние. Если такое расхождение налицо, необходимо использовать иные методы, отличные от конкуренции. Например, каждый индивидуальный потребитель не может платить за оборудование магистралей дорожными знаками, а чаще всего — и за строительство самих дорог. А ущерб, причиняемый последствиями вырубки лесов, некоторыми методами возделывания земли, вредными производственными выбросами или шумом, нельзя возместить путем прямых расчетов между владельцем вредоносной собственности и теми, кто готов от нее страдать при условии выплаты компенсации. В таких ситуациях механизм регуляции деятельности с помощью цен надо чем-то заменять. Но наша готовность применять власть там, где нельзя создать условий для конкуренции, вовсе не равносильна призыву подавлять конкуренцию в тех случаях, когда она может быть эффективной.
Таким образом, перед государством открывается довольно широкое поле деятельности. Это и создание условий для развития конкуренции, и замена ее другими методами регуляции, где это необходимо, и развитие услуг, которые, по словам Адама Смита, «хотя и могут быть в высшей степени полезными для общества в целом, но по природе своей таковы, что прибыль от них не сможет окупить затрат отдельного лица или небольшой группы предпринимателей». Никакая рациональная система организации не обрекает государство на бездействие. И система, основанная на конкуренции, нуждается в разумно сконструированном и непрерывно совершенствуемом правовом механизме. А он еще очень далек от совершенства — даже в такой важной для функционирования конкурентной системы области, как предотвращение обмана и мошенничества, и в частности злоупотребления неосведомленностью.
Работа по созданию правовой системы, способствующей развитию конкуренции, была еще только в самом начале, когда во всех государствах вдруг наметился резкий поворот в сторону иного принципа, несовместимого с принципом конкуренции. Речь шла уже не о стимулировании и не о дополнении конкуренции, а о ее полной замене. Здесь важно расставить все точки над «i»: современное движение, отстаивающее принцип планирования,— это движение, направленное против конкуренции как таковой, новый лозунг, под которым собрались все старые враги конкурентной системы. И хотя различные группировки пытаются сейчас, пользуясь случаем, вернуть себе привилегии, с которыми было покончено в эпоху либерализма, но именно социалистическая пропаганда планирования вернула позиции, направленной против конкуренции, определенную респектабельность в глазах либерально настроенных людей, усыпив здоровую подозрительность, всегда возникавшую при попытках устранить конкуренцию *. Единственное, что объединяет социалистов
* Правда, в последнее время некоторые кабинетные социалисты, под влиянием критики n из опасений потерять в планируемом обществе свободу, изобрели новую концепцию — «конкурентный социализм», которая, как они надеются, позволит избежать опасностей централизованного планирования и соединить уничтожение частной собственности с сохранением всех свобод. И хотя в некоторых ученых журналах завязалась какая-то дискуссия об этой новой разновидности социализма, практических политиков она вряд ли заинтересует. А если бы и заинтересовала, то нетрудно пока-
134
левого и правого толка, это ненависть к конкуренции и желание заменить ее директивной экономикой. И хотя термины «капитализм» и «социализм» все еще широко употребляются для обозначения прошлого и будущего состояния общества, они не проясняют, а скорее затемняют сущность переживаемого нами периода.
И все же, хотя тенденция к всеобщей централизации управления экономикой является совершенно очевидной, на первых порах борьба против конкуренции обещает породить нечто еще более неприемлемое, не устраивающее ни сторонников планирования, ни либералов,— что-то вроде синдикалистской или «корпоративной» формы организации экономики, при которой конкуренция более или менее подавляется, но планирование оказывается в руках у независимых монополий, контролирующих отдельные отрасли. Это — неизбежный результат, к которому придут люди, объединенные ненавистью к конкуренции, но не согласные по всем остальным вопросам. Политика последовательного разрушения конкуренции во всех отраслях отдает потребителя на милость промышленных монополий, объединяющих капиталистов и рабочих наилучшим образом организованных предприятий. Такая ситуация уже существует в обширных областях нашей экономики, и именно за нее агитируют многие введенные в заблуждение (и все корыстно заинтересованные) сторонники планирования. Однако ее правомерность не сможет найти рационального оправдания и она вряд ли продлится долго. Независимое планирование, осуществляемое монополиями, приведет к последствиям, прямо противоположным тем, на которые уповают адепты плановой экономики. Когда эта стадия будет достигнута, придется либо возвращаться к конкуренции, либо переходить к государственному контролю над деятельностью монополий, который сможет стать эффективным лишь при условии, что он будет все более и более полным и детальным. И это ждет нас в самом недалеком будущем. Еще перед самой войной один еженедельник отмечал, что британские лидеры, судя по всему, все больше привыкают рассуждать о будущем страны в терминах контролируемых монополий. Уже тогда такая оценка была достаточно точной, но война значительно ускорила этот процесс, и недалек тот час, когда скрытые опасности такого подхода станут совершенно очевидными.
Идея полной централизации управления экономикой все еще не находит отклика у многих людей, и не столько из-за чудовищной сложности этой задачи, сколько из-за ужаса, внушаемого мыслью о руководстве всем и вся из единого центра. И если мы, несмотря ни на что, все-таки стремительно движемся в этом направлении, то только в силу бытующего убеждения, что найдется некий срединный путь между «атомизированной» конкуренцией и централизованным планированием. На первый взгляд идея эта кажется и привлекательной, и разумной. Действительно, может быть, не стоит стремиться ни к полной децентрализации и свободной конкуренции, ни к абсолютной централизации и тотальному планированию? Может быть, лучше поискать какой-то компромиссный метод? Но здесь здравый смысл оказывается плохим советчиком. Хотя конкуренция и допускает некоторую долю регуляции, ее никак нельзя соединить с планированием, не ослабляя ее как фактор организации производства. Планирование, в свою очередь, тоже не является лекарством, которое можно принимать в малых дозах, рассчитывая на серьезный эффект. И конкуренция, и планирование теряют свою силу, если их использовать в урезанном виде. Это — альтернативные принципы реше-
вать (и автор уже пытался это сделать —см.: «Economica», 1940), что концепция эта абсолютно иллюзорна и внутренне противоречива. Невозможно установить контроль над всеми производственными ресурсами, не определяя, кто и для кого будет эти ресурсы использовать. И хотя при «конкурентном социализме» планирование должно идти окольными путями, результаты его будут теми же самыми, а элемент конкуренции останется не более чем бутафорией.
135
ния одной и той же проблемы, и их смешение приведет только к потерям, то есть к результатам более плачевным, чем те, которые можно было бы получить, последовательно применяя один из них. Можно сказать и иначе: планирование и конкуренция соединимы лишь на пути планирования во имя конкуренции, но не на пути планирования против конкуренции.
Эта мысль является для меня принципиальной. Я хочу, чтобы читатель все время помнил, что планирование, критикуемое на страницах этой книги,— это прежде всего и исключительно планирование, направленное против конкуренции, долженствующее ее подменить. И это тем более принципиально, что мы не можем здесь углубляться в обсуждение другого, действительно необходимого планирования, целью которого является повышение эффективности конкуренции. Но поскольку в наши дни термин «планирование» употребляется почти исключительно в первом значении, мы тоже будем дальше для краткости говорить просто о «планировании», отдавая на откуп нашим противникам это слово, заслуживающее лучшей участи.
IV
Является ли планирование неизбежным?
Мы были первыми, кто сказал, что чем более сложные формы принимает цивилизация, тем более ограниченной становится свобода личности.
Бенито Муссолини
Редко услышишь сегодня, что планирование является желательным. В большинстве случаев нам говорят, что у нас просто нет выбора, что обстоятельства, над которыми мы не властны, заставляют заменять конкуренцию планированием. Сторонники централизованного планирования старательно культивируют миф об угасании конкуренции в результате развития новых технологий, добавляя при этом, что мы не можем и не должны пытаться поворачивать вспять этот естественный процесс. Это утверждение обычно никак не обосновывают. Оно кочует из книги в книгу, от автора к автору и благодаря многократному повторению считается уже как бы установленным фактом. А между тем оно не имеет под собою никаких оснований. Тенденция к монополии и планированию является вовсе не результатом каких бы то ни было «объективных обстоятельств», а продуктом пропаганды определенного мнения, продолжавшейся в течение полувека и сделавшей это мнение доминантой нашей политики.
Из всех аргументов, призванных обосновать неизбежность планирования, самым распространенным является следующий: поскольку технологические изменения делают конкуренцию невозможной все в новых и новых областях, нам остается только выбирать, контролировать ли деятельность частных монополий или управлять производством на уровне правительства. Это представление восходит к марксистской концепции «концентрации производства», хотя, как и многие другие марксистские идеи, употребляется в результате многократного заимствования, без указания на источник.
Происходившее в течение последних пятидесяти лет усиление монополий и одновременное ограничение сферы действия свободной конкуренции является несомненным историческим фактом, против которого никто не станет возражать, хотя масштабы этого процесса иногда сильно
136
преувеличивают*. Но важно понять, следствие ли это развития технологий или результат политики, проводимой в большинстве стран. Как мы попытаемся показать, факты свидетельствуют в пользу второго предположения. Но прежде попробуем ответить на вопрос, действительно ли современный технический прогресс делает рост монополий неизбежным.
Главной причиной роста монополий считается техническое превосходство крупных предприятий, где современное массовое производство оказывается более эффективным. Нас уверяют, что благодаря современным методам в большинстве отраслей возникли условия, в которых крупные предприятия могут наращивать объем производства, снижая при этом себестоимость единицы продукции. В результате крупные фирмы повсюду вытесняют мелкие, предлагая товары по более низким цепам, и по мере развития этого процесса в каждой отрасли скоро останется одна или несколько фирм-гигантов. В этом рассуждении принимается во внимание только одна тенденция, сопутствующая техническому прогрессу, и игнорируются другие, противоположно направленные. Неудивительно поэтому, что при серьезном изучении фактов оно не находит подтверждения. Не имея возможности анализировать здесь этот вопрос в деталях, обратимся лишь к одному, но весьма красноречивому свидетельству. В США глубокий анализ всей совокупности фактов, имеющих отношение к этой проблеме, был осуществлен Временным национальным комитетом по вопросам экономики в исследовании, носившем название «Концентрация экономической мощи». Отчет об этом исследовании (которое вряд ли можно заподозрить в либеральном уклоне) утверждает совершенно недвусмысленно, что точка зрения, в соответствии с которой эффективность крупного производства является причиной исчезновения конкуренции, «не подтверждается фактами, которыми мы сегодня располагаем» **. А вот как подводит итог обсуждению данного вопроса специальная монография, подготовленная для этого комитета.
*** |
«Более высокая эффективность крупных предприятий не подтверждается фактами; соответствующие преимущества, якобы уничтожающие конкуренцию, во многих областях, как выяснилось, отсутствуют. Там же, где существуют крупные экономические структуры, они не обязательно ведут к монополии. ...Оптимальные показатели эффективности могут быть достигнуты задолго до того, как основная часть выпускаемой продукции будет находиться под контролем монополии. Нельзя согласиться с тем, что преимущества крупномасштабного производства обусловливают исчезновение конкуренции. Более того, монополии чаще всего возникают под действием совершенно иных факторов, чем низкие цены и крупные размеры производства. Они образуются в результате тайных соглашений и поощряются политикой государства. Объявив такие соглашения вне закона и кардинально пересмотрев государственную политику, можно восстановить условия, необходимые для развития конкурен-
ции»
Изучение английской ситуации привело бы к таким же выводам. Каждый, кто наблюдал, как стремятся монополисты заручиться поддержкой государства и как часто они получают эту поддержку, необходимую для удержания контроля над рынком, ни на минуту не усомнится в том, что в таком развитии событий нет ровным счетом ничего «неизбежного».
* Более подробно этот вопрос обсуждается в очерке профессора
Л. Роббинса «Неизбежность монополий». См. в кн.: «Economic Basis of Class Conflict», 1939, pp. 45-80.
** Final Report and
Recommendations of the Temporary National Economic Committee, 77th Congress, 1st
Session, Senate Document, No 35, 1941, p. 89.
*** C. W i 1 с о x. Competition and Monopoly in American Industry.—
«Temporary National Economic Committee», Monograph No. 21, 1940, p. 314.
137
Этот вывод подтверждается n тем, в какой исторической последовательности происходил в разных странах упадок конкуренции и рост монополий. Если бы это был результат технического прогресса или необходимый этап развития «капитализма», то можно было бы ожидать, что в странах с развитой экономикой это будет происходить раньше. На самом деле этот процесс начался впервые в последней трети XIX в. в относительно «молодых» индустриальных странах — в США и в особенности в Германии, которую стали рассматривать как модель, блестяще демонстрирующую закономерности развития капитализма. Здесь, начиная с 1878 г., государство сознательно поддерживало развитие картелей и синдикатов. И не только протекционизм, но и прямое стимулирование и даже принуждение использовались разными правительствами для ускорения создания монополий, позволявших регулировать цены и сбыт. Именно в Германии при участии государства был предпринят первый крупномасштабный эксперимент по «научному планированию» и «сознательной организации производства», завершившийся созданием гигантских монополий, которые были объявлены «необходимостью экономического развития» еще за пятьдесят лет до того, как это было сделано в Великобритании. Концепция неизбежного перерастания экономической системы, основанной на конкуренции, в «монополистический капитализм» была разработана немецкими социалистами, прежде всего Зомбартом, обобщившим опыт своей страны, и уже затем распространилась по всему миру. Во многом аналогичное развитие экономики США, где протекционистская политика правительства была вполне отчетливой, казалось бы, подтверждало эту концепцию. Но примером классического развития капитализма стала считаться все-таки Германия (в меньшей степени — США), и стало общим местом говорить (процитирую, например, широко известное до войны политическое эссе) о «Германии, где все социальные и политические силы современной цивилизации достигли своего расцвета» *.
Насколько мало было во всем этом «неизбежности» и много сознательной политики, можно увидеть, проследив за развитием событий в Великобритании после 1931 года, знаменующего для нашей страны переход к политике протекционизма. Всего каких-нибудь двенадцать лет назад британская промышленность (за исключением нескольких отраслей, уже находившихся к тому времени под опекой правительства) была в такой степени конкурентной, как, пожалуй, еще никогда в истории. И хотя в 20-е годы она сильно пострадала от последствий двух несовместимых друг с другом программ (денежно-кредитной и регулирования заработной платы), тем не менее весь этот период (по крайней мере до 1929 г.) показатели занятости населения и общей экономической активности были совсем не хуже, чем в 30-е годы. И только с момента, когда произошел поворот к протекционизму и иным сопутствующим изменениям в экономической политике, в стране начался стремительный рост монополий, изменивший британскую промышленность в такой степени, которую широкой публике еще предстоит осознать. Утверждать, что эти события находятся в какой-то зависимости от происходившего в то время технического прогресса, что «необходимость», сработавшая в Германии в 1880—1890-е годы, вдруг дала о себе знать здесь в 1930-е, не менее абсурдно, чем повторять вслед за Муссолини, что Италия должна была раньше других стран уничтожить свободу личности, потому что ее цивилизация обогнала цивилизации всех остальных народов!
Что же касается Англии, долгое время стоявшей в стороне от интеллектуальных процессов, захвативших другие страны, то может возшш-
* Reinhold Niebuhr. Moral Man and Immoral Society (1932).
нуть впечатление, что здесь изменение мнений и политики следует за развитием реальных, в определенном смысле неизбежных событий. Да, монополистическая организация промышленности возникла у нас под действием внешних влияний, вопреки общественному мнению, которое отдавало предпочтение конкуренции. Но чтобы подлинное соотношение между теорией и практикой стало окончательно ясным, надо посмотреть на Германию, ибо прототипом нашего развития была как раз она. И уж там-то подавление конкуренции проводилось вполне сознательно, во имя идеала, который мы сегодня зовем «планирование». Последовательно продвигаясь к плановому обществу, немцы и другие народы, берущие с них пример, следуют курсом, проложенным мыслителями XIX в., в основном немецкими. Таким образом, интеллектуальная история последних шестидесяти—восьмидесяти лет может служить блестящей иллюстрацией к тезису, что в общественном развитии нет ничего «неизбежного» и только мышление делает его таковым.
* *
Утверждение, что современный технический прогресс делает неизбежным планирование, можно истолковать и по-другому. Оно может означать, что наша сложная индустриальная цивилизация порождает новые проблемы, которые без централизованного планирования неразрешимы. В каком-то смысле это так, но не в таком широком, какой сегодня обычно имеют в виду. Например, всем хорошо известно, что многие проблемы больших городов, как и другие проблемы, обусловленные неравномерностью расселения людей в пространстве, невозможно решать с помощью конкуренции. Но те, кто говорит сегодня о сложности современной цивилизации, пытаясь обосновать необходимость планирования, имеют в виду вовсе не коммунальные услуги и т. п. Они ведут речь о том, что становится все труднее наблюдать общую картину функционирования экономики и, если мы не введем центральный координирующий орган, общественная жизнь превратится в хаос.
Это свидетельствует о полном непонимании действия принципа конкуренции. Принцип этот применим не только и не столько к простым ситуациям, но прежде всего как раз к ситуациям сложным, порождаемым современным разделением труда, когда только с помощью конкуренции n можно достигать подлинной координации. Легко контролировать или планировать несложную ситуацию, когда один человек или небольшой орган в состоянии учесть все существенные факторы. Но если таких факторов становится настолько много, что их невозможно ни учесть, ни интегрировать в единой картине, тогда единственным выходом является децентрализация. А децентрализация сразу же влечет за собой проблему координации, причем такой, которая оставляет за автономными предприятиями право строить свою деятельность в соответствии с только им известными обстоятельствами и одновременно согласовывать свои планы с планами других. И так как децентрализация была продиктована невозможностью учитывать многочисленные факторы, зависящие от решений, принимаемых большим числом различных индивидов, то координация по необходимости должна быть не «сознательным контролем», а системой мер, обеспечивающих индивида информацией, которая нужна для согласования его действий с действиями других. А поскольку никакой мыслимый центр не в состоянии всегда быть в курсе всех обстоятельств постоянно меняющихся спроса и предложения на различные товары и оперативно доводить эту информацию до сведения заинтересованных сторон, нужен какой-то механизм, автоматически регистрирующий все существенные последствия индивидуальных действий и выражающий их в универсальной форме, которая одновременно была бы и результатом прошлых, и ориентиром для будущих индивидуальных решений.
139
Именно таким механизмом является в условиях конкуренции система цен, и никакой другой механизм не может его заменить. Наблюдая движение сравнительно небольшого количества цен, как наблюдает инженер движение стрелок приборов, предприниматель получает возможность согласовывать свои действия с действиями других. Существенно, что эта функция системы цен реализуется только в условиях конкуренции, то есть лишь в том случае, если отдельный предприниматель должен учитывать движение цен, но не может его контролировать. И чем сложнее оказывается целое, тем большую роль играет это разделение знания между индивидами, самостоятельные действия которых скоординированы благодаря безличному механизму передачи информации, известному как система цен.
Можно сказать без преувеличения, что, если бы в ходе развития нашей промышленности мы полагались на сознательное централизованное планирование, она бы никогда не стала столь дифференцированной, сложной и гибкой, какой мы видим ее сейчас. В сравнении с методом решения экономических проблем путем децентрализации и автоматической координации метод централизованного руководства, лежащий на поверхности, является топорным, примитивным и весьма ограниченным по своим результатам. И если разделение общественного труда достигло уровня, делающего возможным существование современной цивилизации, этим мы обязаны только тому, что оно было не сознательно спланировано, а создано методом, такое планирование исключающим. Поэтому и всякое дальнейшее усложнение этой системы вовсе не повышает акций централизованного руководства, а, наоборот, заставляет нас больше чем когда бы то ни было полагаться на развитие, не зависящее от сознательного контроля.
Существует еще одна теория, связывающая рост монополий с техническим прогрессом. Ее доводы прямо противоположны тем, которые мы только что рассмотрели. И хотя изложение ее бывает обычно невнятным, она оказывается довольно влиятельной. Главный тезис этой теории заключается не в том, что развитие технологии разрушает конкуренцию, но, наоборот, в том, что мы не сможем применять современной техники, пока не примем меры против конкуренции, то есть не установим монополии. От этой теории нельзя просто отмахнуться, несмотря на то, что возражение, казалось бы, очевидно: если новая техника действительно является более эффективной, то она, несомненно, выдержит любую конкуренцию. Но, оказывается, существуют примеры, для которых этот аргумент не проходит. Правда, заинтересованные авторы часто придают этим примерам слишком обобщенное звучание. И, несомненно, путают при этом техническое совершенство с общественной пользой.
Речь идет вот о чем. Допустим, что британская промышленность могла бы выпускать автомобили, которые были бы и лучше и дешевле американских, при условии, что все англичане ездили бы только на машинах одной марки. Или — что можно было бы сделать электричество дешевле угля и газа, если бы все пользовались только электричеством. В примерах такого рода моделируется возможность улучшения благосостояния в результате нашей готовности в условиях выбора принять новую ситуацию. Но дело в том, что выбора-то как раз здесь и нет. В действительности перед нами встает совершенно иная альтернатива: либо всем ездить на одинаковых дешевых автомобилях (и пользоваться дешевой электроэнергией), либо иметь возможность выбирать среди многих разновидностей одного товара, которые будут стоить дороже. Я не знаю, насколько это верно в каждом из приведенных примеров, но нельзя отрицать возможности путем принудительной стандартизации или за-
140
прета разнообразия достигать в некоторых областях изобилия, способного возместить отсутствие выбора. Можно даже предположить, что когда-нибудь будет сделано такое изобретение, которое принесет огромную выгоду обществу, но лишь при условии, если им будут одновременно пользоваться все или почти все.
Сколь бы убедительными ни были эти примеры, они, конечно, не дают нам права утверждать, что технический прогресс делает неизбежным централизованное планирование. Просто в таких ситуациях приходится выбирать — получать ли преимущества путем принуждения или отказываться от них (с тем чтобы, возможно, получить их позже, когда будут преодолены технические затруднения). Да, бывает, что мы приносим в жертву непосредственную выгоду во имя свободы, однако избегаем при этом зависимости дальнейшего пути развития от частного знания или изобретения. Проигрывая, быть может, в настоящем, мы сохраняем потенциал для развития в будущем. Ведь даже заплатив сегодня высокую цену за свободу выбора, мы создаем гарантии завтрашнего прогресса, в том числе материального, который находится в прямой зависимости от разнообразия, ибо никто не знает, какая линия развития может оказаться перспективной. Разумеется, нельзя быть уверенным, что сохранение свободы ценой отказа от каких-то сегодняшних преимуществ обязательно когда-нибудь окупится. Но главный довод в пользу свободы заключается в том, что мы должны всегда оставлять шанс для таких направлений развития, которые просто невозможно заранее предугадать. И этого принципа важно придерживаться, даже если нам кажется, что на определенном уровне развития знания принуждение обещает принести только очевидные преимущества, и даже если в какой-то момент оно действительно не приносит вреда.
В современных дискуссиях о техническом развитии прогресс часто трактуется таким образом, будто существует что-то вне нас находящееся, что заставляет по-новому использовать новые знания. Безусловно, различные изобретения значительно увеличили мощь нашей цивилизации, но было бы безумием использовать эти силы для разрушения ее величайшего достижения — свободы. И из этого со всей определенностью следует, что если мы хотим эту свободу сберечь, мы должны охранять ее ревностно и быть всегда готовыми к жертвам во имя свободы. Итак, нет ничего в современном техническом развитии, что толкало бы нас на путь экономического планирования, но в то же время в нем есть много такого, что делает появление высшей планирующей инстанции чрезвычайно опасным.
* *
Теперь, когда мы вполне убедились в том, что движение к плановой экономике не вызвано какой-либо необходимостью, а является следствием сознательного интеллектуального выбора каких-то людей, стоит задуматься, почему среди сторонников планирования находится столько технических специалистов. Объяснение этого явления связано с важным обстоятельством, которое, критикуя планирование, надо всегда иметь в виду. Дело в том, что всякий технический замысел или идеал может быть воплощен в сравнительно короткое время, если на это будут направлены все силы человечества. На свете есть множество вещей, желанных для нас и даже возможных, но мы вряд ли вправе рассчитывать достичь всего в течение одной жизни. Поэтому лишь профессиональные амбиции технического специалиста заставляют его восставать против существующего порядка. Всем нам трудно мириться с незавершенными делами, особенно если направляющая их цель является и полезной, и достижимой. И то, что дела нельзя сделать все одновременно, что одно достижение дается ценой многих других,— это можно увидеть, только
141
приняв во внимание факторы, которые сознанию специалиста просто не даны. Здесь требуется иное усилие мысли, и весьма мучительное, ибо мы должны увидеть вещи, па которые направлены наши труды, в широком контексте, позволяющем соотносить их с другими вещами, совершенно не интересующими пас в данный момент.
Каждая цель, достижение которой становится возможным па пути планирования, рождает во множестве энтузиастов, убежденных, что им удастся внедрить в сознание будущего руководства планируемого общества ощущение ценности именно этой цели. И надежды некоторых из них, несомненно, сбудутся, так как планируемое общество станет продвигаться к каким-то целям, причем более энергично, чем это делает нынешнее. Было бы глупо отрицать, что в известных нам странах с планируемой или частично планируемой экономикой население обеспечено некоторыми вещами только благодаря планированию. Часто приводят в пример великолепные автострады Германии и Италии, хотя они являются продуктом такого планирования, которое осуществимо и в либеральном обществе. Приводить достижения в отдельных областях для доказательства общих преимуществ плановой экономики тоже достаточно глупо. Вернее было бы сказать, что технические достижения, если они выбиваются из общей, весьма скромной картины развития, являются как раз свидетельством неправильного использования ресурсов. Всякий, кто, путешествуя по знаменитым немецким автострадам, обнаружил, что движение на них меньше, чем на иных второстепенных дорогах Англии, наверняка согласится, что с точки зрения задач мирного времени строительство этих магистралей не имело смысла. Не будем судить, насколько планирующие инстанции действовали при этом в интересах «пушек», а насколько — в интересах «масла», но по нашим меркам оснований для энтузиазма здесь мало *.
Иллюзия специалиста, что планируемое общество будет уделять больше сил достижению целей, которые его волнуют,— явление, допускающее и более широкое истолкование. Ведь все мы в чем-то заинтересованы, что-то предпочитаем и в этом смысле подобны специалисту. И мы наивно думаем, что наша личная иерархия ценностей имеет значение не только для пас и что в свободной дискуссии с разумными людьми мы сможем убедить их в справедливости наших воззрений. Будь то любитель сельских пейзажей, ратующий за сохранение их в первозданной чистоте и за устранение из них всех следов, оставленных промышленностью, или ревнитель здорового образа жизни, считающий необходимым разрушить все эти живописные, но абсолютно антисанитарные сельские домики, или автомобилист, мечтающий, чтобы вся страна была покрыта сетью больших и удобных автострад, будь то фанатик повышения производительности труда, призывающий к специализации и механизации всего и вся, или идеалист, считающий, что во имя развития личности надо сохранить как можно больше независимых ремесленников,— все они твердо знают, что их цель может быть достигнута только с помощью планирования. И все они поэтому призывают к планированию. Однако нет никаких сомнений, что социальное планирование лишь обнажит противоречия, существующие между их целями.
Современное движение в защиту планирования обязано своей силой тому, что, пока планирование остается мечтой, оно привлекает толпы идеалистов — всех, кто готов положить свою жизнь на осуществление какой-то заветной цели. Надежды, которые они возлагают на планирование,— результат очень узкого понимания общественной жизни, воспринимаемой ими сквозь призму своих идеалов. Это не уменьшает ценности таких людей в свободном обществе вроде нашего, где они вызывают
* Когда я уже читал корректуру этой книги, пришло известие, что работы по обслуживанию автомагистралей в Германии временно приостановлены!
142
справедливое восхищение. Но именно те, кто больше всех призывает к планированию, станут самыми опасными, если им это разрешить. И самыми нетерпимыми к попыткам других людей осуществлять планирование. Потому что от праведного идеалиста до фанатика — всего один шаг. И хотя больше всех к планированию призывают сегодня неудовлетворенные специалисты, трудно представить себе более невыносимый (и более иррациональный) мир, чем тот, где крупнейшим специалистом в различных областях позволено беспрепятственно осуществлять свои идеалы. И что бы ни говорили некоторые сторонники планирования, никакая «координация» не сможет стать новой областью специализации. Экономисты лучше всех понимают, что они не обладают знаниями, необходимыми для «координатора», ибо их метод — ото координация, не требующая диктатуры. Она предполагает свободу безличных и зачастую непостижимых усилий индивидов, которые вызывают протест специалистов.
V
Планирование, и демократия
Государственный деятель, пытающийся указывать частным лицам, как им распорядиться своими капиталами, не только привлек бы к себе совершенно ненужное внимание; он присвоил бы полномочия, которые небезопасны в руках любого совета и сената, но всего опасней в руках человека настолько безрассудного и самонадеянного, чтобы считать себя пригодным для осуществления этих полномочий.
Адам Смит
Общая черта коллективистских систем может быть описана, выражаясь языком, принятым у социалистов всех школ, как сознательная организация производительных сил общества для выполнения определенной общественной задачи. Одной из основных претензий социалистических критиков нашей общественной системы было и остается то, что общественное производство не направляется «сознательно» избранной единой целью, а ставится в зависимость от капризов и настроений безответственных индивидов.
Сказав так, мы ясно и недвусмысленно определяем основную проблему. Одновременно мы выявляем ту точку, в которой возникает конфликтная ситуация между индивидуальной свободой и коллективизмом. Различные виды коллективизма, коммунизма, фашизма и пр. расходятся в определении природы той единой цели, которой должны направляться все усилия общества. Но все они расходятся с либерализмом и индивидуализмом в том, что стремятся организовать общество в целом и все его ресурсы в подчинении одной конечной цели и отказываются признавать какие бы то ни было сферы автономии, в которых индивид и его воля являются конечной ценностью. Короче говоря, они тоталитарны в самом подлинном смысле этого нового слова, которое мы приняли для обозначения неожиданных, но тем не менее неизбежных проявлений того, что в теории называется коллективизмом.
«Социальные цели», «общественные задачи», определяющие направление общественного строительства, принято расплывчато именовать «общественным благом», «всеобщим благосостоянием», «общим интересом». Легко видеть, что все эти понятия не содержат ни необходимого, ни достаточного обозначения конкретного образа действий. Благосостояние и
1 > ч
143
счастье миллионов не могут определяться по единой шкале «больше-меньше». Благоденствие народа, так же как и счастье одного человека, зависит от множества причин, которые слагаются в бесчисленное множество комбинаций. Его нельзя адекватно представить как единую цель: разве что как иерархию целей, всеобъемлющую шкалу ценностей, в которой всякий человек сможет найти место каждой своей потребности. Выстраивая всю нашу деятельность по единому плану, мы приходим к необходимости ранжировать все наши потребности и свести в систему ценностей настолько полную, чтобы она одна давала основание для единственного выбора. То есть это предполагало бы существование полного этического кодекса, в котором были бы представлены и должным образом упорядочены все человеческие ценности.
Само понятие «полного этического кодекса» нам незнакомо, и, чтобы уяснить его содержание, требуется напрячь воображение. У нас нет привычки оценивать моральные кодексы с точки зрения их большей пли меньшей полноты. В жизни мы постоянно и привычно совершаем ценностный выбор, и никакой социальный кодекс не указывает нам критерии такого выбора; мы не задумываемся о том, что наш моральный кодекс «неполон». Нет такой причины и нет такого обстоятельства, которые заставили бы людей в нашем обществе выработать общий подход к совершению такого рода выбора. Однако там, где все средства являются собственностью общества, где ими можно пользоваться только во имя общества и в соответствии с единым планом, «общественный подход» начинает доминировать в ситуации принятия решения. В том мире мы бы очень скоро обнаружили, что наш моральный кодекс пестрит пробелами.
Нас здесь не интересует вопрос, желательно ли существование такого полного этического кодекса. Можно ограничиться указанием на то, что до сегодняшнего дня развитие цивилизации сопровождалось последовательным сокращением областей деятельности, в которых действия индивида ограничивались бы фиксированными правилами. Количество же правил, из которых состоит наш моральный кодекс, последовательно сокращалось, а содержание их принимало все более обобщенный характер. От сложнейших ритуалов и бесчисленных табу, которые связывали и ограничивали повседневное поведение первобытного человека, от невозможности самой мысли, что можно делать что-то не так, как твои сородичи, мы пришли к морали, в рамках которой индивид может действовать по своему усмотрению. Приняв общий этический кодекс, соответствующий по масштабу единому экономическому плану, мы изменили бы этой тенденции.
Необходимо отметить, что полного этического кодекса и не существует. Попытка выстроить всю экономическую деятельность общества по единому плану породит много вопросов, ответы на которые могут отыскаться только в сфере морали; но существующая мораль на них ответов не дает и готовых решений не предлагает. Определенного мнения по этим вопросам у нас нет, суждения случайны и противоречивы. В том свободном обществе, в котором мы жили до сих пор, у нас не было случая задуматься над ними, прийти к общему мнению на их счет.
Итак, всеобъемлющей шкалой ценностей мы не располагаем; более того, ни один ум не был бы в состоянии охватить все бесчисленное разнообразие человеческих нужд, соревнующихся из-за источников удовлетворения потребности, определить вес каждой из них на общей шкале. Для нас несущественно, стремится человек к достижению цели для удовлетворения личной потребности, бьется за благо ближнего или воюет за счастье многих,— т. е, нам не интересно, альтруист он или эгоист. Но вот неспособность человека охватить больше, чем доступное ему поле деятельности, неспособность одновременно принимать во внимание неограниченное количество необходимостей — вот что важно, вот что существенно для нашего дальнейшего рассуждения. Будут ли интересы
144
одного человека сосредоточены на удовлетворении его физических потребностей, будет ли он принимать деятельное участие в благоустройстве каждого, кого знает,— та задача, которая поглотит все его внимание, будет лишь ничтожной частицей потребностей всех.
Это фундамент, и на нем строится вся философия индивидуализма. Мы не исходим из того, что человек по природе эгоистичен и себялюбив или должен стать таковым, что нам часто приписывают. Наше рассуждение отталкивается от того, что способности человеческого воображения бесспорно ограничены, что поэтому любая частная шкала ценностей является малой частицей во множестве всех потребностей общества и что, поскольку, грубо говоря, сама по себе шкала ценностей может существовать только в индивидуальном сознании, постольку она является ограниченной и неполной. В силу этого индивидуальные ценностные шкалы различны и находятся в противоречии друг к другу. Отсюда индивидуалист делает вывод, что индивидам следует позволить, в определенных пределах, следовать скорее своим собственным склонностям и предпочтениям, нежели чьим-то еще; и что в этих пределах склонности индивида должны иметь определяющий вес и не подлежать чьему-либо суду. Именно это признание индивида верховным судьей его собственных намерений и убеждений, признание, что постольку, поскольку это возможно, деятельность индивида должна определяться его склонностями, и составляет существо индивидуалистической позиции.
Такая позиция не исключает, конечно, признания существования общественных целей, или скорее наличия таких совпадений в нуждах индивидов, которые заставляют их объединять усилия для достижения одной цели. Но она сводит подобную коллективную деятельность к тем случаям, когда склонности индивидов совпадают; то, что мы называем «общественной целью», есть просто общая цель многих индивидов,— или, иначе, такая цель, для достижения которой работают многие и достижение которой удовлетворяет их частные потребности. Коллективная деятельность ограничивается, таким образом, сферой действия общей цели. Часто случается, что общая цель не является собственно целью деятельности индивида, а представляет собой средство, которое разными индивидами используется для достижения разных целей.
Когда индивиды начинают трудиться сообща для достижения объединившей их цели, то институты и организации, которые создаются ими по ходу дела, например, государство, получают свою собственную систему целей и средств. При этом любая созданная организация становится неким «лицом» среди прочих «лиц» (в случае государства — более мощным, чем остальные) и для нее строго выделяется и ограничивается та область, в которой ее цели и задачи становятся определяющими. Ограничения в этой области зависят от того, насколько полного единодушия достигнут индивиды при обсуждении конкретных задач; при этом, естественно, чем шире сфера деятельности, тем меньше вероятность достижения подобного согласия. Некоторые функции государства встречают неизменно единодушную поддержку граждан; относительно других достигается согласие подавляющего большинства; и так далее, вплоть до таких сфер, где каждый человек, хотя и станет ожидать услуг от государства, будет иметь строго индивидуальное мнение относительно их характера и содержания.
Мы можем доверять тому, что государство в своей деятельности направляется исключительно общественным согласием, только постольку, поскольку это согласие существует. Когда государство начинает осуществлять прямой контроль в той области, в которой не было достигнуто общественного соглашения, это приводит к подавлению индивидуальных свобод. Но этот случай не единственный. Нельзя, к сожалению, бесконечно распространять сферу общественной деятельности и не задеть при этом области индивидуальной свободы. Как только общественный сектор, в котором государство контролирует распределение средств и их использова-
145
ние, начинает превышать определенную пропорцию по отношению к целому, результат его деятельности начинает сказываться на всей системе. Пусть прямо государство регулирует только часть (хотя и большую часть) ресурсов — результат принимаемых им решений сказывается на всей экономике в такой степени, что косвенно контроль задевает все. В Германии уже в 1928 году столичные и местные власти контролировали напрямую больше половины национального дохода (по тогдашним официальным данным, до 53 %), а косвенно — всю экономическую жизнь нации,— и так было не только в Германии. При таких обстоятельствах не остается индивидуальной цели, достижение которой не ставилось бы в зависимость от деятельности государства, и «общественная шкала ценностей», направляющая и регулирующая деятельность государства, должна уже учитывать индивидуальные нужды.
Если допустить мысль, что демократия пускается на планирование, осуществление которого требует большего объема общественного согласия, чем имеется в наличии, нетрудно представить себе и последствия такого шага. Люди, к примеру, могли пойти на введение системы управляемой экономики, поскольку посчитали, что она приведет их к материальному процветанию. В дискуссиях, предварявших введение этих мер, цель планирования могла определяться как «общественное благосостояние», и этим словом прикрывалось отсутствие действительного согласия и ясного представления о цели планирования. Согласие, таким образом, достигнуто только относительно механизма достижения цели. Однако это все еще механизм, пригодный только для достижения общественного блага «вообще»; сам вопрос о конкретном содержании деятельности возникнет, когда появится необходимость со стороны исполнительной власти перевести требование единого плана в термины конкретного планирования. Тут-то и выясняется, что согласие по поводу желательности введения планирования не опиралось на согласие по поводу целей планирования и его возможных результатов. Но, согласившись планировать нашу экономику и не поняв, что мы получим в результате, мы уподобимся путешественникам, идущим, чтобы идти,— можно прийти в такое место, куда никто не собирался. Для планирования характерно, что оно создает такую ситуацию, в которой мы вынуждены достигать согласия по гораздо большему числу вопросов, нежели мы привыкли это делать; при плановой системе мы не можем свести весь объем деятельности только к тем сферам, где согласие уже достигнуто, но должны искать и достигать согласия в каждом частном случае, иначе вся вообще деятельность становится неосуществимой.
Единодушным волеизъявлением народ может повелеть парламенту подготовить всеобъемлющий экономический план,— к сожалению, ни народ, ни его представители в парламенте тем самым еще не обязываются прийти к согласию относительно конкретного конечного результата. Неспособность же представительных органов выполнить прямую волю избирателей с неизбежностью вызывает недовольство демократическими институтами. К парламентам начинают относиться как к бездеятельной «говорильне», считая, что они не могут в силу или неспособности, или некомпетентности исполнить прямую функцию, для которой были избраны. В народе начинает расти убеждение, что для создания системы эффективного планирования необходимо «отобрать власть» у политиков и отдать ее в руки экспертов — профессиональных чиновников или независимых самостоятельных групп.
Возникает трудность, хорошо известная социалистам. Более полувека назад Уэбб уже жаловался на «возрастающую неспособность палаты об-
146
щин справляться со своей работой» *. Несколько позже это было с большей определенностью выражено профессором Ласки: «Всем известно, что нынешняя парламентская машина совершенно не годится для быстрого рассмотрения большого количества законопроектов. Это практически признает само правительство страны, проводя в жизнь мероприятия в области экономической и таможенной политики путем оптовой передачи законодательных полномочий, минуя этап подробного обсуждения в палате общин. Лейбористское правительство, как я полагаю, еще более расширит подобную практику. Оно ограничит деятельность палаты общин двумя функциями, которые та сможет осуществлять: рассмотрением жалоб и обсуждением общих принципов, на которых основываются соответствующие мероприятия. Выдвигаемые законопроекты примут вид общих юридических формул, наделяющих широкими полномочиями соответствующие министерства и правительственные органы, а полномочия эти будут осуществляться с помощью правительственных декретов, одобренных монархом и не требующих рассмотрения в парламенте, принятию которых палата сможет при желании противодействовать путем постановки на голосование вотума недоверия правительству. Необходимость и ценность передачи законодательных полномочий недавно была подтверждена Комитетом Дономора; и расширение этой практики неизбежно, если мы не хотим разрушить процесс социалистических преобразований в обществе обычными помехами и препонами, чинимыми существующей парламентской процедурой».
И, чтобы окончательно закрепить мысль, что социалистическое правительство не должно дать себя связать демократическими процедурами, профессор Ласки ставит в конце статьи вопрос: «Может ли лейбористское правительство в период перехода к социализму рисковать тем, что все начатые им мероприятия окажутся сведенными на нет в результате следующих всеобщих выборов? — и многозначительно оставляет его без ответа **.
Важно правильно оцепить причины этой признанной неэффективности парламентской деятельности в том, что касается детализированного управления экономической жизнью страны. Ни отдельные представители, ни все парламентское учреждение в целом в этом не повинны,— самой задаче, которую перед ними ставят, присуще внутреннее противоречие. Их задача не в том, чтобы действовать там, где они достигают согласия, а в том, чтобы достигать согласия по любому вопросу, осуществлять полное руководство ресурсами страны. Но такая задача не решается системой голосования большинством голосов. При необходимости сделать выбор из числа ограниченных возможностей большинство может принять правильное решение; но заблуждение думать, что по каждому пункту должно быть принято решение большинством голосов. Если существует множество позитивных курсов, непонятно, почему большинство должно быть собрано одним из них. Каждый член законодательного органа может проголосовать в поддержку того или иного конкретного плана развития экономики и против беспланового развития, однако большинство может предпочесть отсутствие какого бы то ни было плана тому набору альтернатив, который ему будет предложен.
* Sidney and Beatrice W e b b. Industrial Democracy, p. 800.
** H. J. L a s k i. Labour and the Constitution, «The New Statesman and Nation», No 81 (New Series) Sp. 10th, 1932, p. 277. B книге, где проф. Ласки впоследствии развил свои идеи более подробно, (Democracy in Crisis, 1933, особ. стр. 87), его убежденность в том, что парламентской демократии нельзя позволить превратиться в препятствие на пути социализма, выражена еще более прямо: социалистическое правительство не только «возьмет в свои руки широкие полномочия и будет править с помощью декретов и распоряжений, имеющих силу закона», а также «приостановит действие классических процедурных правил, предусматривающих формы протеста или оспаривания действий правительства», но даже само «сохранение парламентской формы правления будет зависеть от получения им (т. е. лейбористским правительством) от консервативной партии гарантий того, что результаты его реформаторской деятельности не будут аннулированы в случае поражения на выборах»!
6* |
147 |
С другой стороны, невозможно составить связный план путем •голосования по пунктам. Демократическая процедура постатейного голосования и принятия поправок хороша в случае выработки обычного законодательства, в случае же обсуждения связного плана экономического развития она становится нонсенсом. Экономический план, дабы хоть оправдать свое название, должен исходить из единой концепции. Даже если бы парламент и выработал некую схему в результате поэтапного голосования, она никого бы не удовлетворила. Сложное целое, все части которого должны быть аккуратнейшим образом прилажены одна к другой, не создается путем компромисса между конфликтующими точками зрения. Создать таким образом экономический план еще труднее, чем организовать при помощи демократической процедуры военную кампанию. Стратегические соображения вынуждают нас оставить решение проблемы экспертам.
Разница в том, что генерал, ведущий кампанию, имеет перед собой ясную цель и может бросить на ее достижение все находящиеся в его распоряжении средства. У экономиста же ни цель не определена с такой ясностью, ни ресурсы не очерчены с полной определенностью. Генералу не приходится взвешивать и оценивать различные не связанные друг с другом величины, он руководится единой ясной целью. Цели же экономического планирования и любой из его составляющих не могут быть оценены независимо от плана в целом. Составление экономического плана связано с выбором — между конфликтующими, соперничающими задачами удовлетворения различных потребностей различных людей. Какие задачи вступают в конфликт, какими из них можно пожертвовать для достижения других, короче, каковы те альтернативы, из которых нам предстоит выбирать,— это могут знать только те, кто знает все; только они, эксперты, имеют в конечном счете право решать, какой цели отдать предпочтение. Поэтому они неизбежно начинают навязывать свою шкалу приоритетов обществу, план развития которого составляют.
Возникающая проблема не всегда ясно осознается, и делегирование полномочий обычно оправдывают техническим характером самого задания. Но из этого вовсе не следует, что делегируется только прояснение технических деталей или что неспособность парламента понять именно технические детали послужила причиной передачи полномочий *. Вне-
* Поучительно в этой связи кратко рассмотреть правительственный документ, в котором в последние годы обсуждались эти вопросы. Еще тринадцать лет назад, т. е. до того, как Англия окончательно отказалась от экономического либерализма, процесс делегирования законодательных полномочий уже зашел так далеко, что было решено создать комитет, чтобы выяснить, «какие гарантии являются желательными или необходимыми для обеспечения верховной власти Закона». В своем докладе «Комитет Дономора» (Report of the [Lord Chancellor's] Comittee on Ministeris Powers, cmd. 4060, 1932) показал, что уже тогда парламент прибегал к «делегированию полномочий оптом и без разбора», но счел это (это было до того, как мы действительно заглянули в тоталитарную пропасть!) явлением неизбежным и относительно безобидным. И действительно, передача полномочий как таковая не обязательно представляет опасность для свободы; интересно, почему она стала необходимой в таком масштабе. Среди причин, перечисленных в отчете, на первом месте стоит тот факт, что «парламент в наши дни принимает ежегодно столько законов» и «многие подробности носят настолько специальный характер, что не подходят для парламентского обсуждения». Но если все дело в этом, то непонятно, почему нельзя проработать технические подробности до, а не после принятия закона парламентом. Гораздо более важная причина того, почему во многих случаях «если бы парламент не прибегал к делегированию законодательных полномочий, то оказался бы не в состоянии принять именно такие и такое количество законодательных актов, сколько требует общественное мнение», наивно раскрыта следующей фразой: «многие из законов столь сильно влияют на человеческую жизнь, что главное здесь - гибкость»! Что это означает, как не предоставление права принимать решения по своему усмотрению (так называемых «дискреционных полномочий»), то есть власти, не ограниченной никакими закрепленными правом принципами, которая, по мнению парламента; не поддается ограничению твердыми и недвусмысленными правилами?
148
сение поправок в структуру гражданского законодательства — занятие не менее «техническое», отнюдь не менее ответственное по возможным своим последствиям, однако никто еще не предлагал передать законодательные полномочия экспертной комиссии. Причина здесь, видимо, в том, что в этой области законодательная деятельность не выходит за рамки общих правил, допускающих принятие решения большинством голосов, в то время как в области руководства экономикой интересы, которые необходимо примирить, настолько расходятся, что демократическим путем достичь полного единодушия невозможно.
Необходимо признать, что главные возражения вызывает вовсе не делегирование законодательных полномочий. Бороться против этого означало бы бороться с симптомом, который может вызываться разными причинами, и упускать из виду саму причину. Пока делегированные полномочия — это полномочия устанавливать общие правила, практика возражений не вызывает; по вполне понятным причинам лучше, если общие правила устанавливают местные, а не центральные власти. Возражение возникает тогда, когда к делегированию прибегают в случае невозможности рассмотреть данное дело в соответствии с общими правилами, когда оно требует тщательного рассмотрения и вынесения частного решения. В этом случае некая инстанция облекается полномочием принимать именем закона произвольные решения (обычно это квалифицируется как «решение по существу спора»).
Препоручение отдельных узкоспециальных задач специальным органам — частое явление, но оно же является и первым шагом на пути к тому, что демократия, опирающаяся на планирование, постепенно отказывается от своих завоеваний. Оно не устраняет тех причин, которые заставляют всех сторонников связного планирования раздраженно говорить о «бессилии демократии». Передача отдельных полномочий частным инстанциям создает к тому же новое препятствие к разработке единого координированного плана. Даже если таким путем демократии удастся успешно спланировать каждый сектор экономической системы, перед ней тут же встанет задача интегрирования отдельных планов в единую связную систему. Множество отдельных планов не составляют большого целого; сами плановики должны бы признать, что это даже хуже отсутствия плана вообще. Но демократические законодательные органы долго еще будут колебаться, прежде чем сложат с себя право принимать решения по жизненно важным вопросам, и никто не сможет выработать единого плана, пока они не решатся на последний шаг. Однако согласие о необходимости планирования, с одной стороны, и неспособность демократического института выработать план, с другой — будут вызывать все более настоятельные требования дать правительству или отдельному лицу власть и право действовать на свою ответственность. Все шире распространяется мнение, что, чтобы чего-то добиться нужно развязать руки исполнительной власти, устранив бремя демократической процедуры.
Настоятельная^потреоность в экономической диктатуре — характерная черта развития общества в сторону планирования. Несколько лет назад один из наиболее проницательных исследователей Англии, Эли Хале-ви, предположил: «Если сделать комбинированную фотографию лорда Юстаса Перси, сэра Освальда Мосли и сэра Стаффорда Криппса, то, как я полагаю, обнаружится одно общее для всех троих качество: окажется, что все они единодушно заявляют: «Мы живем среди экономического хаоса, и единственный выход из него — какой-то вид диктатуры» *. Число влиятельных общественных деятелей, включение которых в «комбинированную фотографию» не изменило бы ее смысла ни на йоту, с тех пор значительно выросло.
* Socialism and the
Problems of Democratic Parlamentarism.- «International Affairs», v. XIII, p. 501.
149
В Германии, еще до прихода к власти Гитлера, эта тенденция проявилась значительно сильнее. Важно не забывать, что незадолго до 1933 г. Германия пришла в такое состояние, что диктатура ей оказалась политически необходима. Тогда никто не сомневался, что демократия переживает полный распад и что даже такие искренние демократы, как Брю-нинг, не более способны демократически управлять страной, чем Шлей-хер или фон Папен. Гитлеру не нужно было убивать демократию; он воспользовался ее разложением и в критический момент заручился поддержкой тех, кому, несмотря на внушаемое им сильное отвращение, он казался единственной достаточно сильной личностью, способной восстановить порядок в стране.
* *
*
Сторонники планирования стараются примирить пас с таким положением вещей, пытаясь доказать, что, пока демократия является политической силой в стране, ее ничто не одолеет. Например, Карл Маннгейм пишет: «Плановое общество отличается от общества XX века только (sic!) в одном: в нем все больше и больше областей общественной жизни (а в конечном счете все и каждая из них) подвергаются контролю со стороны государства. Но если парламент своей верховной властью может сдерживать и контролировать вмешательство государства в нескольких областях, то он может сделать это и во многих. ...В демократическом государстве верховную власть можно безгранично усилить путем передачи полномочий, не отказываясь при этом от демократического контроля» *.
Здесь упущено из виду одно существенное различие. Парламент может контролировать исполнение заданий там, где он определяет их содержание и направление, где он достиг уже согласия по поводу цели и препоручает только техническое исполнение. Но возникает противоположная ситуация, когда причиной передачи полномочий является отсутствие согласия по существу, когда органу, занимающемуся планированием, приходится рассматривать альтернативы, о существовании которых парламент едва осведомлен. В такой ситуации в лучшем случае представляется план, который нужно либо целиком принять, либо целиком отвергнуть. Такой план наверняка вызовет много возражений; но, поскольку у большинства не будет под рукой альтернативного плана и поскольку те части плана, которые вызовут наибольшие нарекания, могут быть представлены как важнейшие части целого, возражения эти немногого будут стоить. Парламентскую дискуссию можно при этом сохранить как полезный предохранительный клапан и как удобный канал, по которому выдаются официальные ответы на запросы и жалобы. Парламент может предотвращать некоторые вопиющие злоупотребления, заниматься охранением, частных недостатков. Но править он уже не может. Его 1ль в лучшем случае сводится к выбору лиц, которые облекаются Ирак абсолютной властью. Вся система принимает характер плебисцитарной диктатуры, при которой глава правительства время от времени подкрепляет свою позицию всенародным голосованием и при этом располагает достаточной властью, чтобы обеспечить себе желательный исход голосования.
Демократическое устройство требует, чтобы сознательный контроль осуществлялся только там, где достигнуто подлинное согласие, в остальном мы вынуждены полагаться на волю случая — такова плата за демократию. Но в обществе, построенном на центральном планировании, такой контроль нельзя поставить в зависимость от того, найдется ли большинство, готовое за него проголосовать. В таком обществе меньшинство будет навязывать народу свою волю, потому что меньшинство окажется
* К. Mannheim. Man and Society in the Age of Reconstruction. 1940, p. 340.
150
самой многочисленной группой в обществе, способной достичь единодушия по каждому вопросу. Демократические правительства успешно функционировали там, где их деятельность ограничивалась, в соответствии с господствующими убеждениями, темп областями общественной жизни, в которых мнение большинства проявлялось в процессе свободной дискуссии. Великое достоинство либерального мировоззрения состоит в том, что оно свело весь ряд вопросов, требующих единодушного решения, к одному, по которому уж наверняка можно было достигнуть согласия в обществе свободных людей. Теперь часто слышишь, что демократия не терпит «капитализма». Если «капитализм» значит существование системы свободной конкуренции, основанной на свободном владении частной собственностью, то следует хорошо уяснить, что именно и только внутри подобной системы и возможна демократия. Как только в обществе возобладают коллективистские настроения, демократии с неизбежностью придет конец.
У нас не было намерения делать фетиш из демократии. Очень похоже на то, что наше поколение больше говорит и думает о демократии, чем о тех ценностях, которым она служит. К демократии неприложимо то, что лорд Эктон сказал о свободе: что она «не средство достижения высших политических целей. Она сама по себе — высшая политическая цель. Она требуется не для хорошего управления государством, но в качестве гаранта, обеспечивающего нам право беспрепятственно стремиться к осуществлению высших идеалов общественной и частной жизни». Демократия по сути своей — средство, утилитарное приспособление для защиты социального мира и свободы личности. Как таковая, она ни безупречна, ни надежна сама по себе. Не следует забывать и того, что часто в истории расцвет культурной и духовной свободы приходился на периоды авторитарного правления, а не демократии, и что правление однородного, догматичного большинства может сделать демократию более невыносимой, чем худшая из диктатур. Мы, однако, стремились доказать не то, что диктатура ведет к уничтожению свободы, а то, что планирование приводит к диктатуре, поскольку диктатура — идеальный инструмент насилия и принудительной идеологизации и с необходимостью возникает там, где проводится широкомасштабное планирование. Конфликт между демократией и планированием возникает оттого, что демократия препятствует ограничению свободы и становится таким образом главным камнем преткновения на пути развития плановой экономики. Однако, если демократия откажется от своей роли гаранта личной свободы, она может спокойно существовать и при тоталитарных режимах. Подлинная «диктатура пролетариата», демократическая по форме, осуществляя централизованное управление экономикой, подавляет и истребляет личные свободы не менее эффективно, чем худшие автократии.
Обращать внимание на то, что демократия находится под угрозой, стало модно, и в этом таится некоторая опасность. Отсюда происходит ошибочное и безосновательное убеждение, что, пока высшая власть в стране принадлежит воле большинства, это является верным средством от произвола. Противоположное утверждение было бы не менее ошибочно: вовсе не источник власти, а ее ограничение является надежным средством от произвола. Демократический контроль может помешать власти стать диктатурой, но для этого следует потрудиться. Если же демократия решает свои задачи при помощи власти, не ограниченной твердо установленными правилами, она неизбежно вырождается в деспотию.